Так вот ужас, который он звал, — пробуждение от страшного смертного сна. Что еще жива душа его, он только и знал по этому ужасу.
Нет, никогда ничего не решит, ничего не сделает. Будь что будет, — молчать, терпеть, скрывать до конца страшную и постыдную язву.
Собрал бумаги, положил их опять в тот же ящик стола и запер с таким чувством, что уже никогда не вынет.
На самом дне заметил отдельный листок очень старой пожелтевшей бумаги — чье-то письмо. Знал чье, к кому, о чем; хотел было перечесть, но раздумал, решил — потом; оставил в ящике, только положил на виду, сверху, так, чтобы найти тотчас, когда надо будет.
Подошел к окну, посмотрел. Прояснило, — должно быть, подморозило. Мокрый снег перестал. Слышался железный скрежет скребков: счищали снег с набережной — знакомый петербургский звук, напоминающий весеннюю оттепель. Посыпáли гранитные плиты желтым песком: государь любил весенние прогулки по набережной. Через белую скатерть Невы перевоз подтаявший, с наклоненными елками, уже чернел по-весеннему. Светлый шпиль Петропавловской крепости пересекал темно-лиловые полосы туч и бледно-зеленые полосы неба, тоже весеннего; а там, на западе, над многоколонною биржею, похожей на древний храм, небо еще бледнее, зеленее, золотистее, — бездонно-ясное, бездонно-грустное, как чей-то взор. Чей?
«Не надо, не надо»… — хотел сказать еще раз, но уже не мог, — вспомнил все.
То был последний, накануне страшной ночи, семейный обед императора Павла I; все они, жена и дети, думали, что он — сумасшедший, а он, отец, думал, что они — убийцы. Но ели, пили, говорили, шутили, как ни в чем не бывало. Только на прощание Павел подошел к Александру, обнял его, поцеловал, перекрестил, положил ему обе руки на плечи и посмотрел прямо в глаза, долго-долго, с такой любовью, как никогда. Один миг казалось обоим, что они друг другу скажут все и все простят.
И вот опять бледно-зеленое небо смотрит ему прямо в душу, бездонно-ясное, бездонно-грустное, как тот последний взор. Но теперь уже нельзя сказать, нельзя простить.
И кажется, тот миг и этот — один; между ними нет времени, как будто время шло не вперед, а назад: наступало прошлое, наступило, пришло — и уже никогда не уйдет. И двадцать три года жизни — Наполеон, пожар Москвы, взятие Парижа, победы, слава, величие, — все исчезло, как сон, — ничего не было, а было, есть и будет одно — вот этот вечный миг.
Теперь только понял, почему не может судить и казнить заговорщиков. Не он — их, а они его будут судить и казнить. Божий суд над ним, Божья казнь ему — в них. Кровь за кровь. Кровь сына за кровь отца.