— Алексей Андреич, дружочек миленький… Ты меня прости за все!.. И не надо больше, не надо об этом. Ну, разве я… Боже мой, Боже мой, разве я могу без тебя? Да если б ты от меня…
— Не уйду, батюшка, не уйду, небось! Куда мне? Только ты да Бог, — больше никого не имею на свете…
— А Голицына, — лепетал государь, торопясь и захлебываясь от радости, — Голицына, будь покоен… я и сам хотел… Голицына завтра же не будет!
— Нет, государь, оставь Голицына, не тронь. Ужо к митрополиту съезжу, даст Бог, уладим все.
— Ну, хорошо, хорошо. Все, как ты… как вместе решим… только бы вместе — и все хорошо будет! — проговорил он, глядя на него с блаженной, сквозь слезы, почти влюбленной, улыбкой. — Да побереги ты себя, голубчик, ради Бога, о своем здоровье подумай. Ведь кашляешь-то как опять! Простудился, должно быть… А молоко кобылье пьешь?
— Пью, батюшка, пью. Только не молоко, а милость твоя мне лучше всех бальзамов целительных… Ничего больше не надо, — умереть бы у ног твоих, как псу, издохнуть…
Положил голову на колени государя, прижавшись к руке его мокрою от слез щекою, и смотрел снизу вверх, в самом деле, как старый верный пес.
— Одни мы с тобою, одни на свете, батюшка! Сироты бедные. Никто-то нас не любит, никто не жалеет… Вот в отставку выйдем вместе ужо, уедем в Грузино, — лепетал, как в бреду, — но полям, по лесам будем гулять, цветки собирать, песенки петь, два брата названые… Только нас двое всего, ты да я, да вот он еще, он промеж нас двух — третий…
Указал на медальон императора Павла I, висевший у него на груди. Всегда в этот день — 11-го марта, единственный день в году, — вместо портрета царствующего, надевал портрет покойного императора. Поднес его к губам благоговейно, перекрестился и поцеловал, как образ.
— Прильпни язык мой к гортани моей, аще не помяну тя во вся дни живота моего! — прошептал молитвенным шепотом. — Как ручки-то наши соединил, помнишь?..