— За царя да без царя в голове! Этак и вправду, пожалуй, революции не сделаешь…
— Шпион, как же вы, господа, не видите? Просто аракчеевский шпион! — шептал соседям на ухо Бестужев, сам не веря, и зная, что другие не поверят.
А между тем все продолжали чувствовать, что есть у Батенкова что-то, чего не победишь смехом.
Один только Голицын понял: парижские беседы с Чаадаевым о противоположном подобии двух вечных двойников, русского царя и римского первосвященника, вспомнились ему — и вдруг со дна души поднялось все тайное, страшное, что давно уже мучило его, как бред. Знал, что говорить не надо, — все равно никто ничего не поймет. Но что-то подступило к горлу его, захватило неудержимым волнением. Он встал, подошел к Батенкову и проговорил слегка дрожащим голосом:
— Давеча Каховский назвал это подлостью; но это хуже, чем подлость…
— Хуже, чем подлость? — посмотрел на него Батенков, опять без обиды, только с недоумением и любопытством.
— Что может быть хуже подлости? — спросил кто-то.
— Кощунство, — ответил Голицын.
— В чем же тут, как бы сказать не соврать, полагаете вы кощунство? — продолжал любопытствовать Батенков.
— Царя Христом делаете, человека — Богом. Может быть, и великая, но чертова, чертова мысль! Кощунство кощунств, мерзость мерзостей!..