Был пятый час вечера. Быстро темнело., Шел мокрый снег хлопьями. По обеим сторонам першпективы два ряда голых липок и крыши низеньких домиков белели от снега. Густел туман. И в мутно-желтом тумане, и в мутно-красном свете факелов это шествие казалось бредом, наваждением дьявольским.

Но толпа, хотя и в страхе, бежала, не отставая, шлепая по грязи и рассказывая шепотом страшные, тоже подобные бреду, слухи о нечистой силе, которая будто бы завелась в Петербурге.

Намедни ночью караульный у Троицы слышал в трапезе церковной стук, подобием бегания; и в колокольне кто-то бегал по деревянной лестнице, так что ступени тряслись; а утром псаломщик, когда пошел благовестить, увидел, что стремянка-лестница оторвана, и веревка, спущенная для благовесту, обернута вчетверо.

– Никто другой, как черт, – догадывались одни.

– Не черт, а кикимора, – возражали другие.

Старушка селедочница с Охты собственными глазами видела кикимору, как она пряжу прядет:

– Вся голая, тонешенька, чернешенька, а головенка махонькая, с наперсточек, а туловища не опознать с соломинкой.

– Не домовой ли? – спросил кто-то.

– Домовых в церкви не водится, – отвечали ему.

– А может, какой заблудящий? На них-де бывает чума, что на коров и собак – оттого и проказят.