Я промолчал — да он бы и не услышал меня: уже горел в глазах его тот восторг самобичевания, самоистребления, то сладострастие позора, которые в области нравственной соответствуют физическому сладострастию побоев, мазохизму. Недаром, видно, русская реакция совпала с русской порнографией: все эти кающиеся похожи не то на сологубовских мальчиков, которых другие секут, не то на гоголевскую унтер-офицершу, которая сама себя высекла, и чья-то «милостивая усмешка» приосеняет это добровольное сечение.
— Содрать бы с себя интеллигентскую шкуру, превратиться в обывателя — вот с чего надо начать! — накинулся на меня другой бывший марксист, теперешний православный.
— Послушайте, голубчик, — попытался я заметить, — для вас как будто и само православье только обывательщина?
— Вот именно! — обрадовался он какой-то свирепой радостью. — Обывательщины-то нам и нужно! Все наше спасенье в обывательщине!
Это вчера вечером, а сегодня утром зашел ко мне бывший декадент, теперешний бог весть кто или что — какая-то воплощенная Недотыкомка с окончательно повиснувшею головкою.
— Бросить все, уйти от всего, уехать в провинцию и сделаться учителем арифметики в младших классах прогимназии! — мечтал он вслух.
— К обывательщине вернуться? — вспомнил я вчерашнее.
— Ну да, к обывательщине, если угодно, — к реализму от романтизма, к воде от вина.
И принялся толковать длинно-длинно, скучно-скучно о том, что общий грех русского декадентства и русской революции — неутолимый романтизм, жажда опьянения.
— Ну, чего другого, а трезвости-то у нас нынче, кажется, довольно, — прошамкал я, подавляя зевоту.