Григорий говорил медленно, глухо, как будто про себя. Все также смотрел он широко открытыми глазами куда-то вперед, прямо перед собой. Слов Мисаила, что после молитвы благие, мол, сны снятся, он точно не слышал. Продолжал, после молчания.

— Мне виделася лестница, высокая, крутая. Все круче шли высокие ступени, и я все выше подымался. Внизу народ на площади кипел. Мне виделась Москва, что муравейник…

— Так говоришь, Москва? вставил внимательный слушатель, человек неизвестного звания.

— На самой высоте, — продолжал Григорий, — престол царей московских. И я — на нем. Вокруг стрельцы, бояре… а патриарх мне крест для целования подносит.

— Вот как!… — прерывает сосед, но Григорий его не замечает.

— … И я тот крест целую с великой клятвой, что на моем царстве невинной крови капли не прольется, холопей, нищих не будет вовсе. Отцом я буду всему народу… И эту последнюю, — возвысил он голос, взявшись за ворот рубашки, — эту последнюю я разделю. Со всеми!

— Постой, постой! — кричит, и опять напрасно, внимательный сосед. Вокруг сгрудился ближний народ, жадно вслушиваясь. В стороне где-то наяривают плясовую, у двери гнусят юродивые: «Лейтесь, лейтесь, слезы горькие, плачь, плачь, душа православная»… Но ничего не видит и не слышит Григорий.

— …Довольно Руси по-волчьи выть, довольно в кабаке слезами обливаться, да от судей неправедных бегать! Не казнями и не суровостью я буду царствовать, а милосердием и щедростью…

— Ай да ловко! — во весь голос крикнул сосед. — Стой! Значит, на Москве царем ты себя видел?

— Великим и державным. Три ночи сряду, чуть глаза закрою — все тот же сон…