При таком решении вопроса о смерти не приходит в голову мысль о том, что страх смерти, животный, безличный, бессознательный, и страх человеческий, личный, сознательный — не одно и то же; что страх смерти не обостряется, а притупляется болью, как пьяною горечью оцета. Чем меньше боль, тем больше страх, тем яснее сознание, неотразимее вопрос: что же будет с тем, что было личностью? Живой пес лучше ли мертвого льва? Тут для природы, для биологии нет вопроса, но для психологии, для человека — есть. И отказаться от этого вопроса нельзя, не перестав быть человеком. Безболезненная смерть, конец «биологического цикла», может быть, и «мирная», но не «непостыдная кончина живота». Чем безболезненнее, тем постыднее.
Вот мертвая Корделия в объятиях Лира. Какое ему дело до «биологического цикла», до безболезненной смерти будущих людей? Она сейчас мертва, и сейчас не ей, а ему больно. Собака жива, кошка жива, последняя тварь жива, а она мертва. Он любил ее живую, любит и мертвую. Но мертвая — ничто. Как же любить ничто? Смысл жизни — любовь, и этот смысл — бессмыслица?
Воля жизни совершает «биологический цикл»; когда же цикл закончен, дело жизни сделано — обманчивое покрывало Майи падает и открывается истинный смысл или бессмыслица жизни — воля к смерти, воля к небытию.
Как ни различны Шопенгауэр и Мечников, в этом они согласны. Но что для одного — трагедия, то для другого — идиллия; один — пессимист, другой — оптимист; одному тяжко и страшно, другому легко и весело. Может быть, впрочем, эта веселость страшнее самого страшного?
Шопенгауэр и Мечников высказали то, что носится в воздухе современной европейской культуры, как на пустынных вершинах метафизики, так и в многолюдных долинах эмпирики: современный христианский Запад сходится с древним буддийским Востоком в отрицании воли к жизни, в утверждении воли к небытию.
Провал воли к жизни — провал личности. Не стало личности — не стало смерти. Безличность — бессмертность.
Вот почему воскресение для нас — самая ненужная из ненужностей, самая нелепая из нелепостей. Умирать нечему — воскресать нечему.
Да, смерть исчезла. Мы живем, думаем, чувствуем, действуем так, как будто нет смерти. Наша первая заповедь — забвение смерти. Напоминать о смерти неприлично в высшей степени. Когда в Париже совершаются гражданские похороны, то к дому покойника подъезжает изящная карета с продолговатым задом — черным, длинным и узким лакированным ящиком. В ящик опускают покойника, и он скользит в него так тихо и быстро, так незаметно, прилично, что сразу не поймешь, в чем дело. Египетские пирамиды и этот лакированный ящик — воплощенные мысли о смерти.
Смерти не знают боги и звери. Какое же наше незнание — божеское или зверское?
Против воли к небытию возразить нечего, можно только спросить: зачем же терпеть существование, по словам Шопенгауэра, «частью ничтожное, а частью ужасное»? Не лучше ли покончить сразу, как учат индийские поклонники богини Кали,[3] спасающие мир от воли к жизни убийством и самоубийством?