«Поверьте, мой милый, когда мы умерли, мы в самом деле умерли (quand nous sommes morts, nous sommes bien morts)… Да и что такое душа? У ребенка, у спящего, у помешанного — где она?.. Когда, бывало, на охоте передо мною свежевали оленя, я видел, что внутренности у него такие же, как у человека… Электричество, гальванизм, магнитизм — вот где великая тайна природы… Я склонен думать, что человеческий мозг, как насос, всасывает эти токи из воздуха и делает из них душу… Я знаю, что это противно религии, но таково мое убеждение: мы все только материя».
Магометанство выше христианства, потому что победило половину земного шара в 100 лет, а христианству понадобилось 300 лет. «Мы, магометане» (nous autres Mahométans), — говорит он полушутя.
«А папа-то! во Христа верует… по-настоящему!» — удивляется искренно.
И все-таки:
«Надо быть сумасшедшим, чтобы сказать наверное, что умрешь без покаяния. Столько на свете вещей, которых мы не знаем и не можем объяснить!»
Его отношение к религии соответствует его отношению к революции. Кажется, именно тут, в этом соответствии — ключ ко всей загадке. Отталкивание от революции и от религии — следствие одной и той же трансцендентной силы или немощи.
«Он — сын революции, но сын, который только о том и думает, как бы задушить свою мать», — замечает лорд Роузбери.
Отвращение Наполеона к революции — нравственное, умственное, метафизическое и в то же время физиологическое, плотское, кровное. Он слишком близко видел ее, испытал на собственной шкуре.
Малейший бунт для него страшнее проигранной битвы. Кучки голодных рабочих он боится больше, чем 200-тысячной армии.
Обладает в высшей степени тем даром внезапного мужества, которое сам называл «мужеством 3-х часов ночи». В огне сражений, под пулями и ядрами, невозмутим; но вот слышит о бунте — и бледнеет. Это страх физический, «мороз по коже», как от прикосновения гада, и вместе с тем суеверный, мистический, как от привидения.