Это значит: «Ты — такой же шут, как он!» Данте едва ли мог бы так ответить, если не желал испытать на себе, крепки ли замки и глубоки ли подвалы веронских темниц. Но после одной из непристойных шуток своего благодетеля, ставивших его на равную ногу с шутами, мог дать ему почувствовать «режущую силу слов своих»,[467] в достаточной мере, чтобы тот не заточил его в темницу и даже не выгнал, а сделал то, что в таких случаях делают сильные мира сего, — тихо отнял от него дающую руку, тихо оставил его — уронил, как роняют ненужную вещь. И наступила, вероятно, такая минута, когда почувствовал Данте, что лучше ему умереть как собаке на большой дороге, от холода и голода, чем быть сытым и греться в великолепной богадельне Кане Гранде.

Как провел Данте последнюю ночь, в палате поэтов с хором пляшущих Муз или в палате изгнанников с аллегорической богиней надежды? Может быть, укладывал в тюки кое-какую нищенскую рухлядь с драгоценными книгами и рукописями, чтобы рано поутру навьючить их, под насмешливыми взглядами придворной челяди, на хромую клячу или ободранного мула, которого, узнав о постигшей его немилости, едва соблаговолит выдать ему из дворовой конюшни вельможного вида холоп.

Очень устав от укладки и вспомнив, как прежде легко делал эту работу, может быть, почувствовал себя вдруг таким стариком, как еще никогда.[468] В редкие счастливые минуты, особенно в те, когда, весь погруженный в сладостный труд над Священной Поэмой, он все в мире забывал, — чувствовал он себя так, будто ему все еще восемнадцать лет, а в такие минуты, как эта, — будто ему восемьдесят или даже восемьсот лет: такая в костях, слишком часто ломаемых и сраставшихся, боль бесконечной усталости.

Чтобы отдохнуть, начал штопать на последней приличной одежде дыру. Утром еще, заметив ее на правом локте, там, где легче всего протирается ткань от движения руки по столу, во время писания, — огорчился, как от настоящей беды, потому что бедному человеку дыры на платье почти то же, что раны на теле.

Кое-как заштопав дыру, начал связывать в пачки уцелевшими еще от прежних скитаний бечевками исписанные правильным почерком, «с высокими и тонкими буквами», пожелтевшие листки «Комедии».[469] Кончит ли ее, или вместе с ним пропадет и она, так же бессмысленно-случайно и бесславно, как он? Думая об этом, то возмущался, то жалел себя тою ядовитою жалостью, которая всего убийственней для мужества, необходимого, чтобы страдать с достоинством.

Мы рождены от вечного гранита,—

вспомнив это слово бога Любви, сказанное трем Прекрасным Дамам, таким же невинным, как он, Данте, изгнанницам, — горько усмехнулся: вместо «вечного гранита» тело раздавленной улитки; вместо львиного сердца заячье, — не эта ли участь ему суждена?

Вдруг из пачки старых, пожелтевших листков выпал новый, белый, — черновик последней страницы недавнего письма его к Веронскому герцогу.

… «Часто и долго искал я в том скудном и малом, что есть у меня, чего-либо приятного вам и достойного вас, и ничего не нашел более соответственного вашему высокому духу, чем та высшая часть „Комедии“, которая озаглавлена „Рай“. Ныне и приношу ее вам, как малый дар, и посвящаю…»

Это прочел он и закрыл лицо руками, почувствовав в нем такую боль, как будто тем каленым железом, которым клеймил он других, кто-то заклеймил его самого. «Псам не давайте святыни и не бросайте жемчуга вашего перед свиньями». Хуже, чем псу, отдал святыню; бросил свой жемчуг хуже, чем свиньям, — тонкому, по внешности, ценителю всего прекрасного и высокого, по внутреннему — палачу их и осквернителю.