Сколько миров — один или два, — это надо решить и для того, чтобы понять Данте как художника. Если мир один, то все художественные образы его непроницаемо тусклы и плоски; а если кроме этого мира есть иной, то они глубоки и прозрачны. В первом случае искусство останавливается на поверхности явлений; во втором — идет в глубину, к тому, что за явлениями: все образы для него — только вещие знаки, знамения иного мира, символы. Вот почему Данте, величайший утвердитель двух миров, — и символист величайший,

Все преходящее

Есть только знак, —

«подобие» — «символ»: в этом согласен с Данте противоположный двойник его, Анти-Данте, Гёте.[568] В двух мирах оба живут, с тою лишь разницей, что Гёте хочет двух, или не может выйти из них, а Данте хочет одного, соединяющего два — в Третьем, и действительно входит в Третий мир. Сын Дантовой «Комедии», восстающий на мать и ее убивающий, — «Фауст». Душу свою продает дьяволу Фауст, а может быть, и сам Гёте; душу свою искупает Богу Данте. Но что можно душу искупить или продать, спасти или погубить, — знают оба.

Очень редкие люди, обладающие верною памятью снов, помнят, что верхние, к яви ближайшие слои их относятся только к здешнему миру и потому «вещественны», «реалистичны» (res — вещь), и непроницаемо тусклы так же, как образы искусства, видящего только здешний мир; а нижние, от яви самые далекие слои относятся к миру нездешнему, и потому прозрачны — «символичны», и чем ниже, тем прозрачнее: это «вещие сны», те, что наяву исполняются и так же действительны, как явь, или еще действительней.

Данте — великий сновидец: полвека длится его сновидение — Ад, Чистилище, Рай, — и даже тогда, когда он просыпается, бодрствует, явь не прерывает сна, потому что проходит сквозь него, как твердое тело — сквозь облако. Ниже, чем Данте, никто не сходил к тем глубинам сна, где, может быть, зияют прорывы из этого мира в тот, и никто не был памятливей к этим прорывам, чем он. Можно сказать, что все творчество его есть не что иное, как вещая символика снов. Вот почему и о бытии мира нездешнего свидетель несомненнейший — он.

Самый глубокий и прозрачный, символичный, оба мира наиболее соединяющий из всех языков человеческих — язык Иисусовых притч.

…И вошел в лодку и сидел на озере; а весь народ был на земле у озера. И учил их притчами много. (Мрк. 4, 1–2.)

«Притча», по-гречески, ainigma, «загадка» или parabole, «сравнение», «подобие», от parabalilen, «перекидывать»: притча-парабола — как бы перекинутая сходня с лодки на берег — из того мира в этот, из вечности во время. «Притча», по-еврейски, агода, «повествование», «рассказ» о том, что было однажды и бывает всегда; а «притча», maschal, — «иносказание», «подобие», в смысле гётевском: «Все преходящее есть только подобие», «сравнение», «символ», — как бы из того мира в этот поданный знак, перекинутый мост.[569]

«Все, что у вас, есть и у нас; это я уж тебе по дружбе одну нашу тайну открываю, хоть и запрещено», — скажет черт Ивану Карамазову.[570] «Все, что у вас», — в здешнем мире «есть и у нас», — в мире нездешнем. Притча — подобие, соответствие, согласие, созвучие, символ — симфония того, что у нас, с тем, что «у них». Тот мир отвечает этому, как звенящей на лютне струне отвечает немая струна. Все, что «у них», обратно-подобно всему, что у нас (первое на земле слово Иисуса, из того мира к этому: «обратитесь», strafète — «перевернитесь», «опрокиньтесь»); тот мир опрокинут в этом, как небо — в зеркале вод; и стоящие на берегу люди, и лодка в озере, и сидящий в лодке, сказывающий притчу, Иисус, — как бы два ряда противоположно-согласных отражений, совпадений, символов: один ряд — в слове, другой — в действии.