Чтобы мое желанье вознестись

К таким высотам не было безумным. [611]

Кажется, этого возможного «безумья» он страшится не только в самом начале пути к «Раю земному» — Царству Божию на земле, как на небе, но и в самом конце: иначе не замуровал бы в стену, накануне смерти, тринадцать последних, высших песен Рая. Самое для него страшное, может быть, то, что в этом «безумном желании» он иногда сознает или, по крайней мере, чувствует себя не «грешным», а иначе святым, по-новому, — не так, как были святы до него, за десять-одиннадцать веков христианства, после двух-трех первых, все святые; чувствует себя, в какой-то одной, не достигнутой им и, может быть, для него недостижимой точке, противосвятым, antisanctus.

Очень вероятно, что бывали такие минуты, когда он готов был поверить тому, что следовало из ошибочных, в уровень тогдашнего знания; но для него соблазнительно точных, астрологических и богословских выкладок, а именно тому, что первое всемирно-историческое движение к Царству Божию — «поворот всех кораблей носами туда, куда сейчас кормы их повернуты», — совершится не ранее, как через семь тысячелетий — т. е. через столько веков, сколько отделяет конец каменного века от Р. X.[612] Судя по этому, Данте — меньше всего отвлеченный мыслитель и мечтатель из тех, кого мы называем «идеалистами»: он «видит все», tutto vedea, по глубокому слову Саккетти; он знает, с кем борется; чувствует действительную меру того, что хочет сделать: раздавливающий вес подымаемых им тяжестей.

Так бесконечно трудна цель его — борьба за христианство будущее — потому, что и бывшее уже изнемогает в мире, именно в эти дни: между смертью св. Франциска Ассизского и рождением Данте уже начинается то, что мы называем «Возрождением» и что, может быть, вернее было бы назвать «вырождением» христианского человечества; тогда уже совершается «великий отказ», il gran rifiuto,[613] отступление от Христа, единственного двух миров Соединителя:

Ибо Он есть мир наш, соделавший из двух одно, poiêsas ta amphotera hen. (Еф. 2, 14).

Хуже всего, что в главной воле своей к соединению Двух в Одном, Третьем, Данте должен был бороться не только со всем миром, но и с самим собою, потому что находил иногда и в себе не соединение, а «разделение» двух миров: «было в душе моей разделение», la divisione ch'è ne la mia anima;[614] потому что и он уже родился, жил и умер, под знаком двух «Близнецов» — Веры и Знания.

Ах, две души живут в моей груди! —

мог уже и он сказать.

Главная цель его — «вывести человека из состояния несчастного и привести его к состоянию блаженному, еще в этой жизни земной», — была так бесконечно трудна еще и потому, что самое трудное в религиозном действии — дать людям почувствовать, что ответом на вопрос, ждет ли их что-то за гробом, или не ждет ничего, — решается все, не только во внутренней духовной жизни их: ложь или истина, зло или добро; но и в жизни внешней, физической: болезнь или здоровье, голод или сытость, война или мир. Людям кажется, что от судеб их в вечности ничто не зависит во времени, как от цвета облаков. Но пахарь, готовящий жатву, знает, что светлым или темным цветом облаков предвещается дождь или засуха, — хлеб или голод, жизнь или смерть, не только для него одного, но и для множества людей.