«…И часто, не будучи в силах плакать, чтобы облегчить слезами скорбь мою, я старался увидеть эту Милосердную Даму, одним только видом исторгавшую у меня слезы из глаз…»[237] — «И начали глаза мои слишком услаждаться видом ее, и часто я мучился, потому что это мне казалось очень низким, vile assai… И я говорил глазам моим: „Проклятые! вы должны были бы плакать до смерти о той, кто умерла“».[238]

Так же, как некогда с «Дамой Щита» изменял он живой Беатриче, — изменяет он теперь, с этой «Милосердной Дамой», и Беатриче умершей. Служит ему и эта «щитом», но в каком трусливом и жалком поединке с беззащитной — мертвой! «Дама Милосердная», donna pietosa, — уже одно это имя живой оскорбляет память умершей — бессмертной, как будто она была «немилосердной», — той, «кто жалости к нему не знала никогда».

«…Часто думал я об этой Даме, с чрезмерным услаждением, так: „Может быть, самим богом Любви послана мне эта благородная Дама, прекрасная и мудрая, для того, чтобы мне утешиться?“ И сердце мое соглашалось на это… Но, едва согласившись, говорило: „Боже мой, что это за низость!“ Так я боролся с самим собою».[239] — «Но знал об этой борьбе только тот несчастный, который в себе ее чувствовал».[240] — «И это было мне так тяжело, что я не мог вынести».[241]

Кажется, именно к этим дням относится начало «Ада», — не в книге, видении, а в жизни, наяву.

Только что выйдя из «темного, дикого леса», selva selvaggia, где заблудился, —

столь горек был тот лес, что смерть немногим горше, — [242]

встречает он Пантеру. Быстрая, легкая, ласковая, все забегает она вперед и заглядывает ему в глаза, преграждая путь, и он уж хочет вернуться назад. Но весеннее утро так нежно, солнце восходит так ясно, под знаком тех же звезд, что были на небе, в первый день творения, и «пестрая шкура» Пантеры так весела, что он уже почти перестает ее бояться.[243]

Первые истолкователи Дантовых загадок уже разгадали, что эта «пестрая Пантера», Lonza a la gaetta pella, есть не что иное, как «сладострастная Похоть», Lussuria. — «Этому пороку он очень был предан», — вспоминает сын Данте, Пьетро Алигьери.[244]

«В жизни этого чудесного поэта, при такой добродетели его… занимала очень большое место, не только в юности, но и в зрелые годы, плотская похоть», — подтверждает и Боккачио.[245] Очень знаменательно, что прежде, чем окунуться в очистительные воды Леты на «Святой Горе Чистилища», Данте влагает в уста Бонаджьюнты, гражданина из Лукки, пророчество об одной из его соотечественниц, Джентукке, тогда еще маленькой девочке, в которую Данте влюбился, почти на старости лет (так, по истолкованию другого сына его, Джьякопо Алигьери).[246]

— «Даруй мне. Господи, целомудрие — только не сейчас!» — мог бы молиться и грешный Данте, как св. Августин, боясь быть услышанным слишком скоро.[247]