— Слушай, Франциск. Все эти дни я много думал о себе, о тебе и о Нем и вот что решил…

Вдруг вглядевшись в лицо Франциска, остановился: только теперь, при свече, увидел его, — давеча на улице, в сумерках не разглядел как следует. Долго молчал, вглядываясь все пристальней, как будто не узнавал, глазам своим не верил, что это он.

— Что ты, Франциск, что с тобой? — проговорил наконец.

— Ничего, говори, я слушаю, — ответил Франциск таким же, как лицо его, незнакомым голосом, и медленно-трудно, как бы с нечеловеческим усилием, губы его искривились странным подобием улыбки: если бы улыбнулся мертвец, было бы так же страшно; медленно-трудно, как будто с тем же усилием нечеловеческим, поднял руки и закрыл лицо.

«Отцеубийца!» — вспомнил Бернардо и вдруг понял все и провалился в ту же дыру, как Франциск.

— Господи! Господи! — прошептал, и губы его искривились таким же подобием улыбки, как у Франциска: точно мертвец мертвецу улыбнулся. Но в ту же минуту воскликнул громким голосом, как будто звал на помощь и знал, что будет услышан:

— Матерь Божья! Матерь Божья!

И, едва воскликнул, — две могучих руки обняли Франциска (понял он только потом, что это руки Бернардо), обняли, подняли, вынесли, как два могучих крыла, из темной дыры в светлое небо, где сердце его утонуло в блаженстве, как утопает жаворонок в солнце.

Так же точно и Бернардо обняли, подняли, вынесли два могучих крыла — две могучих руки (понял и он только потом, что это были руки Франциска).

Плакали оба от радости, обнявшись. Как молния сплавляет два металла в один, радость эта сплавила два сердца в одно.