Вот Ахиллесова пята героя, вот человеческое тело, «человеческое мясо», в этом теле из бронзы, в этой душе из мрамора – то уязвимое, голое, что и Л. Толстому, если бы он сумел этим воспользоваться, дало бы возможность сделать, хотя бы на одно мгновение, великого малым, страшного смешным, не только в глазах лакея Лаврушки и князя Андрея.
Может быть, впрочем, Наполеон разделял эту уязвимость со всеми вообще доныне являвшимися людям героями; может быть, в глубине вообще всякой трагедии есть нечто комическое, в глубине всякого ужаса человеческого есть смех божеский?
Как бы то ни было, а до Антихриста ему далеко: по сравнению со всеми вообще доныне являвшимися людям героями; может домашний зверь; и ежели, рядом с Наполеоном толстовским, исторический кажется гигантом, то, может быть, окажется он, действительно, маленьким, по сравнению с тем, кого он только предвещает?
И все-таки:
Да будет омрачен позором
Тот малодушный, кто в сей день
Безумным возмутит укором
Его развенчанную тень.
«Позор» этот мы и переживаем в современной русской литературе, хотя его не чувствуем; напротив, теперь-то и празднуем, как никогда, годовщины всевозможных слав; и даже славу Пушкина принимаем без малейшей неловкости за свою собственную, современную славу. Все реже, все глуше становятся голоса, предупреждающие о том, что в русской литературе происходит нечто неладное, хотя и безмолвное, подземное, но тем более жуткое.
Достоевский заметил однажды, что главные действующие лица в произведениях Л. Толстого принадлежат к «средне-высшему кругу». Да, именно к средне-высшему, не только по сословному, как разумел Достоевский, но и по духовному уровню. Это «унижение высокого» (опять слово Пушкина) в пользу «средне-высшего», то есть все-таки серединного, посредственного, в пользу хотя и безуховски, ростовски, барственно, но все-таки духовно мещанского, или, выражаясь о некрасивом чужеземном предмете некрасивым чужеземным словом – в пользу «буржуазного», конечно, в самом широком, обобщающем смысле «буржуазного» – это унижение началось еще там в «Войне и мире», с унижения Наполеона, и до сей поры продолжается во всей русской литературе, в том, что мы теперь переживаем, не как явный упадок, не как острую болезнь «декадентства», а как постепенное погружение в умеренно-демократические консервативно-либеральные серенькие сумерки, как почти незаметный спуск под гору на очень гладкую, ровную, безопасную, только слегка болотистую низменность, – не как провал, а лишь постепенное оседание почвы, даже не столько «унижение», сколько понижение «высокого».