В этом «говорящем взгляде» мертвых глаз не прочел ли он того же укора, как в «человеческом» взгляде убитого им животного, и не понял ли снова, как тогда, что в жизни его произошло «самое тяжелое несчастие, – несчастие неисправимое и такое, в котором виною он сам?»
В гибели человека, в гибели зверя совершилась одна трагедия – вечное насилие сильного над слабым, преступление Эроса страстного против иного, бесстрастного – против Того, Кто сказал: «Да будут все едино, – как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино».
Испытывая, углубляя человеческое до животного, животное до человеческого, в последней глубине обоих находит Л. Толстой первое, общее единое, соединяющее, символическое.
Но пока он дороется до этих подземных глубин, сквозь какие каменные толщи, сквозь какие бездны плоти и крови ему надо пройти! От Анны Карениной, полной оргийным, но ведь все же невольным, невинным избытком жизни (не вся ли вина ее в том, что она слишком прекрасна, «и горит, и любит оттого,
Что не любить она не может»),
до этого «бесстыднорастянутого на столе казармы окровавленного тела» – какой страшный путь!
Не кажется ли, что у Л. Толстого последнее обнажение человека от всего человеческого, сведение подобия и образа Божия к образу звериному, скотскому, – в сладострастии, в болезни, в деторождении, в смерти – граничит иногда с бесцельною и злорадною жестокостью? Он не довольствуется страшным: он ищет до конца оголяющего, цинического, того смешного и страшного вместе, что есть у Данте в веселии дьяволов, в отчаянии грешников.
После Бородинского сражения, на перевязочном пункте, в палатке для раненых, «на столе сидел татарин, вероятно, казак, судя по мундиру, брошенному подле. Четверо солдат держали его. Доктор в очках что-то резал в его коричневой мускулистой спине.
– Ух, ух, ух!.. – как будто хрюкал татарин и вдруг, подняв свое скуластое, черное, курносое лицо, оскалив белые зубы, начинал рваться, дергаться и визжать пронзительно-звенящим, протяжным визгом.
Это курносое черное лицо с оскаленными белыми зубами – не видение ли «Ада» или «Страшного Суда»? В расщелине какого-нибудь проклятого «круга» не мог ли бы точно так же «хрюкать» по-свиному грешник, которого мучают бесы?