Падает к ногам его, лежит у ног его, а встанет и скажет: «Да обвалится, Папа, твой престол в преисподнюю!»[301] Эти противоречия, может быть, разделены только днями, часами или даже минутами. «Я готов подчиниться Папе, как самому Христу».[302] «Я теперь несомненно уверен, что Папа — Антихрист».[303] Кажется, надо быть лгуном или сумасшедшим, чтобы так противоречить себе. Лютер не лжет и не сошел с ума, но над ним совершается странный закон всякого глубокого религиозного опыта: в неразрешимых для человека противоречиях — антиномиях — сердце человеческое мелется, как пшеница между двумя жерновами: между сказанным одному и тому же вечным «да» и вечным «нет». Надо быть сердцу измолотым, как зерну пшеницы Господней, но больно и страшно ему до крестного вопля Сына человеческого и всего человечества: «Боже мой, Боже мой! Для чего Ты Меня оставил?»
«Все заблуждения Римской Церкви не дают нам права от нее отделяться, ибо она есть Церковь Апостолов и Мучеников», — говорит Лютер в самом начале восстания,[304] и, в самом конце его, скажет Меланхтон, ближайший ученик Лютера: «Мы будем верны Христу и Римской Церкви до нашего последнего вздоха, если даже Церковь нас отвергнет».[305] Вот вечное «да», сказанное Церкви, — один из двух жерновов мелющих, а вот и другое — вечное «нет»: «Я не помирюсь с Римом во веки веков; наступил конец смирению». «Прощай, Рим, распутный и богохульный!»[306] «Быть христианином — значит не быть римским католиком».[307]
Надо быть в Церкви, чтобы спастись, надо уйти из Церкви, чтобы спастись. Это — не противоречие ума, которое должно и может разрешиться, а противоречие сердца неразрешимое.
«Я тоскую, как дитя, покинутое матерью», — жалуется Лютер в письме к Штаупицу, уходя из Церкви, и подписывается: «Лютер Несчастный».[308] Так же мог бы он подписаться и под этим письмом, где хвалится, что, уйдя из Церкви, «счастлив, как никогда».
«Душа моя была во мне, как дитя, отнятое от груди» (Пс., 130:3).
Какая ни на есть Церковь — какая ни на есть мать — другой не будет. Или будет? Все религиозное движение, начатое Лютером и до наших дней не конченное, — Протестантство-Реформация, — не ответит на этот вопрос, потому что ответ на него зависит не от человеческой воли. Только тогда, когда сердце наше будет до конца измолото в пшеницу Господню, между двух жерновов, мы услышим ответ.
Иноческая ряса—одежда особого рода: можно ее надеть, но снять нельзя. Это Лютер испытал на себе: въевшуюся, вжегшуюся в тело его рясу срывает он, как отравленную одежду Нисса, вместе с кусками тела, и мечется от боли. Может быть, все его противоречия, когда он говорит о Церкви, — не что иное, как эти метания.
«Я и сам не знаю, каким духом я обуреваем», — Божьим или бесовским.[309]
«Бес поверг его и стал бить» (Лука, 9:42). В судорогах бьется тело бесноватого, так же бьется и душа Лютера в противоречиях.
«А что, если диавол, подкидыш, килькропф Матери Церкви — не папа, а я?» — этого, может быть, Лютер не думает, но чувствует, что мог бы подумать, и это уже достаточно, чтобы волосы на голове его зашевелились от ужаса, и точно куском льда кто-то провел у него по спине: «Я не он, я не он! На, nоn sum, non sum!» — хотелось ему закричать так же, как тогда, когда священник читал дневное Евангелие о глухонемом бесноватом. «Я не знаю, не отступил ли Бог от меня», — может быть, подумал он в одну из таких страшных минут.