Но еще большая зависть горела в глазах исхудалой нищенки, пришедшей за хлебом из удела Черной Телицы, где люди пожирали друг друга от голода. Страшно-отвислый, сморщенный, почернелый, точно обугленный, сосец закинула она к сидевшему у нее за спиною, в плетеном кузовке, грудному ребеночку. Яростно кусал и жевал он его беззубыми деснами, но не мог высосать ни капли молока и уже не плакал, а только тихо стонал.

— Хлебца, миленький! Три дня не евши, — простонала нищенка так же тихо, как ребеночек, подойдя к Юбре и протянув к нему руки.

— Нет у меня ничего, бедная, прости, — ответил он и подумал: «Скоро голодные будут сыты!»

Встал и пошел. Пошла и она за ним издали, как приблудная собака идет за прохожим с добрым лицом.

Рядом с ними, по насыпной, углаженной для тяжести дороге от пристани к городу, около полутора тысячи военнопленных рабов и осужденных преступников тащили за четыре толстых каната, на огромных полозьях, роде саней, исполинское, гранитное, только что сплавленное по реке изваяние царя Ахенатона. Работоначальник, старичок с умным и строгим лицом, стоя на коленях исполина, сидевшего на престоле, казался пред ним карликом; то похлопывал он в ладоши, отбивая лад песни, затянутой рабочими, то покрикивал на них и помахивал палочкой, управляя всем этим человеческим множеством, как пахарь — упряжкой волов. А впереди человек поливал дорогу водою из лейки, чтобы полозья саней не воспламенились от тренья.

Туго, как струна, натянутый канат резал людям плечи и сквозь войлочные валики; пот катился градом с низко опущенных лиц; мышцы пружились; жилы, точно готовые лопнуть, вздувались на лбах; кости, казалось, трещали от неимоверного усилья. А исполин, в вечном покое, с кроткой улыбкой на плоских губах, как будто не двигался, только чуть вздрагивал. И вместе с хриплым дыханьем вырывалась из тысячи грудей, как стон, заунывная песнь:

Ой, тяни-тяни, потягивай!

Ой, шагай-шагай, пошагивай,

Как потянем на вершок,

Будет пива нам горшок,