Никого не обманывает, а если это и делает, то нечаянно. Может быть, даже слишком правдив для политики. «Довольно партий! Я их больше не хочу, не потерплю; я не принадлежу ни к одной из них; моя великая партия — французский народ», — говорит накануне 18 Брюмера, в самом пылу партийной свалки, на гребне той волны, которая должна поднять его к власти.[653] Конец «партий» — это и значит: конец гражданской войны — внутренний мир.
Бывший член Конвента, нынешний депутат Совета Старейшин, Бодэн Арденнский, пламенный патриот и республиканец, умер будто бы от внезапной радости, что Бонапарт вернулся — солнце мира взошло: спасена Республика — Революция. Можно сказать, бедняга умер по недоразумению. Тем же недоразумением другие живут.
Этому ветру ложных чувств Бонапарт «позволяет нести себя к власти»,[654] подставляет ему свои паруса, как попутному ветру на фрегате «Мьюрон»; самообману всей Франции дает себя окутывать, как морскому туману, который окутывал корабль его, убегавший от Сиднея Смита.
Истину, впрочем, кое-кто уже смутно предчувствует. «Бог-покровитель, которого я призываю для моего отечества, есть деспот, только бы он был гением», — пишет пророчески памфлетист Суло в 1792 году, когда Бонапарта никто еще не знает.[655] И около того же года восемнадцатилетний Люсьен Бонапарт говорит о Наполеоне так же пророчески: «Кажется, он склонен быть тираном и будет им, если только достигнет власти; тогда имя его сделается для потомства ужасом».[656]
«Вот увидишь, мой милый: вернувшись, он похитит корону», — предсказывает генерал Мармон генералу Жюно при отъезде в Египет.[657] А клубный оратор во Фрежюсе приветствует Бонапарта, только что сошедшего на берег: «Ступайте, генерал, ступайте, разбейте неприятеля, а потом, если желаете, мы сделаем вас королем!»[658]
Свет восходящего солнца бежит по всей Франции, но, добежав до Парижа, меркнет в ноябрьских туманах.
Здесь «никто его не ждал… Особенного восторга при его возвращении вовсе не было… оно казалось бегством… Египетская кампания представлялась тогда безумным предприятием; бюллетени Восточной армии — хвастовством, а сам Бонапарт — авантюристом».[659]
В военных кругах обвиняли его в дезертирстве: с чисто военной точки зрения поступок его был, в самом деле, неизвинителен, и Директор Сийэс был прав, когда, жалуясь на открытое неуважение к нему Бонапарта, говорил: «Этого дерзкого мальчишку надо бы расстрелять!»[660]
Генерал Бернадотт предлагает Директории предать Бонапарта военно-полевому суду. «Мы для этого недостаточно сильны», — ответил ему Баррас.[661]
«Бонапарту надо было выбирать между троном и эшафотом», — уверяет генерал Тьебо.[662] Это — преувеличение, но, может быть, многие этого хотели и надеялись, что так и будет.