Первый, навязанный им себе на шею, камень — Испания, второй — династия, третий — папа.
«Папа господствует над духом, а я — только над материей». — «Души людей священники берут себе, а мне оставляют трупы».[822] Этого он не хочет; хочет оживить трупы, соединить дух с материей. Объявляет, что нет двух наместников Христа — папы и кесаря, а есть один — кесарь. «Бог сделал императора наместником Своего могущества и образом Своим на земле».[823]
«Я надеялся управлять папою, и тогда какое влияние, какая власть над миром!»[824] — «Я управлял бы миром духовным так же легко, как политическим».[825] «Я вознес бы папу безмерно, окружил бы его таким почетом и пышностью, что он перестал бы жалеть о мирском; я сделал бы из него идола; он жил бы рядом со мной; Париж был бы столицею христианского мира; у меня были бы мои соборы, как у Константина и Карла Великого».[826]
Майским декретом 1809 года, из Шенбрунна, после Эсслинга, император лишает папу Церковной области, т. е. земной власти. Папа отлучает императора. «Больше никакой пощады! Это бешеный дурак, которого надо запереть», — пишет Наполеон Мюрату. Тот врывается с военною силою в Квиринальский дворец, арестовывает папу и увозит больного, дышащего на ладан, старика сначала в Тоскану, потом в Гренобль и, наконец, в Савону на Генуэзской Ривьере.
Император велит отправить всех кардиналов и папскую канцелярию в Париж; туда же думает перевезти папу, чтобы иметь его под рукой, в полной власти. Впоследствии перевезет его и заточит в Фонтенбло, где заставит подписать второй Конкордат, с отречением от мирской власти; папа, впрочем, от него скоро откажется. В Фонтенбло он живет под надзором жандармского офицера-тюремщика.[827] С 1810 года отняты у него секретарь, все бумаги, даже чернила и перья. Но он остается тверд: «Дело идет о нашей совести, и тут от нас ничего не получат, если бы даже с нас содрали кожу!»[828]
Так Наполеон сам подрубает сук, на котором сидит, — священное коронование; борется железным мечом с призраком.[829]
«Даже в протестантских странах возмущены его поведением с папою».[830] — «Я очень плохо принялся за это дело, — мог бы он сказать о своем поединке с Римом, так же как об Испанской войне. — Все это имеет вид прескверный, потому что я потерпел неудачу… Покушение, благодаря этому, представилось во всей своей безобразной наготе». — «Я занес руку слишком высоко, я захотел действовать, как Провидение».[831]
Лейб-медик Корвизар, еще в первые годы империи, вылечил его от тулонской чесотки, и он сразу начал полнеть. Вместе с худобой, лишился той божественной легкости, о которой говаривал, вспоминая молодость: «Я тогда как будто летел по воздуху». Годам к сорока толстеет, жиреет и тяжелеет. Вопреки естеству, душа его в больном теле здорова, а в здоровом — больна. Цвет кожи становится из желтого матово-белым, холодным, как мрамор. В слегка одутловатом лице проступает что-то мягкое, женское, почти «бабье». Один приезжий из провинции лакей, увидев его в парадной карете, рядом с императрицей, в церемониальной шляпе с большими белыми перьями, принял его за «старую гувернантку» Марии-Луизы. Вместо прежней оссиановой грусти, в этом лице — тяжелая, каменная скука — «летаргический сон».
«Мне вас жаль, — говорит Талейран обер-церемониймейстеру Ремюза, — вы должны забавлять незабавляемого, l'inamusable!»
Сам император иногда удивляется скуке своих придворных балов. «Это потому, что веселье не слушается барабана», — объясняет ему Талейран.[832]