— Да, друзья, мне сегодня лучше, но я все-таки знаю, что мой конец близок. Когда я умру, вы вернетесь в Европу, увидите родных, друзей и будете счастливы. Увижу и я моих храбрых в Елисейских полях. Клебер, Дезэ, Бессьер, Дюрок, Ней, Мюрат, Массена, Бертье, — все выйдут ко мне навстречу, заговорят со мной о том, что мы сделали вместе, и снова сойдут с ума от восторга, от славы. Мы будем беседовать о наших войнах — с Ганнибалами, Сципионами, Цезарями, Фридрихами… И какая будет радость! Только бы там, на небе, не испугались такому собранию воинов! — прибавил, смеясь.[1127]

Вошел Арнотт. Император сказал и ему, что чувствует себя бодрее.

— А все-таки, доктор, дело сделано, удар нанесен, я умираю, — продолжал, помолчав, уже другим, торжественным голосом. — Подойдите, Бертран, я буду говорить, а вы переводите господину Арнотту на английский язык, слово в слово.

Перечислив все обманы, насилия, злодейства, предательства Англии, кончил:

— Вы меня убили, и, умирая на этой ужасной скале, я завещаю позор и ужас смерти царствующему дому Англии![1128]

К вечеру опять сделалось хуже, впал в изнеможение, почти обморок.

Несколько дней назад начал писать завещание и теперь продолжал. Только что был в силах, звал Монтолона и Маршана, запирался с ними на ключ, садился в постели и, держа в одной руке папку с листом бумаги, другой — писал. Когда, после тошноты и рвоты, делался потрясающий озноб, Маршан кутал леденевшие ноги его в горячие салфетки.

— Отдохнули бы, ваше величество, — говорил Монтолон.

— Нет, сын мой, я чувствую, что надо спешить.[1129]

Если очень слабел, выпивал рюмку крепкого Констанцского вина, «масла на огонь», по слову Арнотта; и продолжал писать.[1130]