Воет и сам, как собака, как Ахиллес над Патроклом, — над маршалом Данном, храбрым из храбрых, когда под Эсслингом раздробило ему обе ноги ядром. И ночью, один, в императорской ставке, когда ему подали ужин, ест через силу и плачет, и слезы капают в суп.[255]
«Страшное зрелище! — повторяет, обходя Эйлауское поле. — Вот что должно бы внушить государям любовь к миру и омерзение к войне».[256] Лжет, говорит слова для потомства? Это легко решить — и ошибиться легко.
Но вот уже не слова, а дело. В 1815 году, перед вторым отречением, знал, что стоит ему только сказать слово, подать знак, чтобы вспыхнула гражданская война и если не Франция, то, может быть, он спасся бы. Но не захотел, сказал: «Жизнь человека не стоит такой цены», — и подписал отречение.[257]
Если на одну чашу весов положить это, а на другую — те страшные слова: «Я плюю на жизнь миллиона людей», то какая чаша перевесит?
Страшные слова вообще любил говорить — на свою же голову: жадно слушают их два паука, Талейран и Меттерних, как жужжание мухи, попавшейся к ним в сеть; слушает и умный Тэн, и добрый Толстой, и сорок тысяч судей: «Он мал, как мы, он мерзок, как мы!»
«Пусть он действительно говорил: „Когда моя великая политическая колесница несется, надо, чтобы она пронеслась, и горе тому, кто попадает под ее колеса!“ — это только слова для сцены, — замечает барон Фейн, — я слышу великого актера, но лучше узнаю Наполеона, когда он говорит: „Пусть ночь пройдет по вчерашней обиде“. Или еще: „Нельзя сказать, чтобы люди были в корне неблагородны“. А ведь это на Св. Елене сказано!»[258]
«Он кричал, но не ударял— вспоминает де-Прадт. — Я сам слышал, как он сказал однажды, после сильнейшей вспышки гнева, на одного из своих приближенных: „Несчастный, он заставляет меня говорить то, чего я не думаю и не подумал бы сказать“. Через четверть часа он снова призывал тех, кого удалил, и возвращался к тем, кого обидел: я это знаю по опыту».[259]
«Я только вот до этого места сержусь», — говорил Наполеон де-Прадту, проводя ладонью по шее.[260] «Знайте, что человек, истинный человек, не способен к ненависти, — говорил он Лас Казу. — Гнев и досада его не идут дальше первой минуты… это только электрическая искра… человек, созданный для государственных дел, для власти, не смотрит на лица; он видит только вещи, их вес и последствия». — «Кажется, он мог бы сделаться союзником злейших врагов своих и жить с человеком, который причинил ему величайшее зло», — удивляется Лас Каз.
Сам Наполеон думает, что он так легко прощает людей только из презрения, но, может быть, и не только.
«Вы не знаете людей, — говорит он союзникам своим на Св. Елене, когда те негодуют на его бесчисленных предателей. — Знать, судить людей трудно. Знают ли они сами себя? И потом, я был больше покинут, чем предан; слабости вокруг меня было больше, чем измены: это — отречение Петра; раскаяние и слезы могут быть близки к нему». И он заключает едва ли не самым добрым и мудрым из своих слов: «Большая часть людей не дурна».[261]