На тринадцатом году мальчика отправили в соседний город Мадавр, цветущую римскую колонию, чтобы продолжать учение.[137]
Здешние учители, усердные поклонники древних богов, помня недавние, золотые для язычества, дни императора Юлиана Отступника, учат детей так, как будто никогда никакого христианства и не было. Это для Августина не пройдет даром: маленький язычник Аврелий выйдет из школы почти таким же «отступником», как великий язычник Юлиан.
Здесь, в Мадавре, учится он уже не из-под палки, а по собственной охоте. Но года через три должен был вернуться в Тагаст, потому что дела отца его были так плохи, что платить за учение сына он уже не мог. Весь шестнадцатый год жизни провел Августин в праздности, начиная томиться и мучиться «плотскою похотью, libido».[138]
В том же году умер отец, крестившись незадолго до смерти. Друг отца, богатый тагастский землевладелец Романиан, взял Августина на свое попечение и отправил его, на свой счет, для окончания наук в Карфаген.[139]
XVII
«Тернии похоти моей так разрослись, что покрыли меня с головой» (уже в тагастской праздности), а «только что я прибыл в Карфаген, как охвачен был отовсюду трещащим костром похотей». — «Я валялся в их нечистотах, как в благовонных мастях, и в самую гущу их втаптывал меня все глубже невидимый Враг и соблазнял, потому что я хотел быть соблазненным». — «Я ненавидел все безопасные, без мышеловок, пути» — т. е. карфагенские улицы, без домов терпимости. — «Я любил погибать, amavi perire». «Похотью сплошной» была тогда вся его жизнь, libido sine ullo inserstitio. «Будь я только уверен тогда, что душа не бессмертна и что на том свете не будет за грехи возмездия, я предпочел бы Эпикура всем учителям», — значит, и Христу предпочел бы. «А если бы дано мне было и бессмертие, в вечном сладострастии, без всякого страха его потерять, то почему — спрашивал я себя, — это не было бы совершенным блаженством и что еще я мог бы пожелать?»[140]
Так забыл или только хотел забыть Христа, как будто никогда ничего и не слышал о Нем. «Суше паутины иссушил Ты сердце мое, Господи!»[141] Умер или умирал заживо. Что же спасло его?
В церкви (значит, все-таки ходил или заходил иногда в церковь) увидел однажды молодую женщину или девушку, должно быть очень красивую, потому что «распалился на нее похотью» так, что «тут же, в церкви, начал торговаться» (вероятно, со сводней), «чтобы купить этот плод смерти».[142] Купить не на свои деньги, — у него самого ни гроша, — а на чужие, Романиана, благодетеля, у которого он тогда на хлебах, — купить женщину, как вещь или домашнее животное, которое и всякий другой за ту же цену мог бы купить. Скверно начнет — хорошо кончит: «плод смерти» будет для него «плодом жизни». Этого он не говорит и не думает, но что это действительно так, мы узнаем от него самого. «Все эти годы (от 17-го до 31-го) я имел ее одну, unam habebam… и, хотя не был с нею в том, что называется „законным браком“, quod legitimum vocatur conjugium, был верен ей одной».[143] Долгие годы будет ей верен, а она ему — всю жизнь: когда он уйдет от нее — она пострижется в монахини (таков вероятный для того времени смысл данного ею «обета безбрачия»).[144] Это для них обоих — первая и последняя, единственная любовь.
Сын, родившийся на следующий год после встречи их (отцу шел тогда 19 год) и нежно им любимый всю жизнь, — тоже плод не смерти, а жизни.
Все это и значит: слово Господне о браке: «двое будут одна плоть» — исполнилось для них обоих; перед людьми — не «то, что называется браком», а перед Богом — то самое.