Ропшинский встает, зевает, потягивается, подходит к двери спальни, приотворяет первую наружную дверь, прикладывает ухо к замочной скважине и прислушивается

Кириллов. Спит?

Ропшинский. Спит.

Кириллов. Ну слава Богу. Теперь до утра, чай, не проснется. Умаялся, столько-то ночей не спавши.

Ропшинский. Как лег, так и заснул, точно ключ ко дну пошел. И помолиться не успел.

Кириллов. Ну, Бог простит! Что другое, а к молитве усерден. В прежние-то годы, в Гатчинском дворце, бывало, так-то ночью тоже стоишь на часах у спальни и все сквозь двери слышишь, как молится, вздыхает да охает, лбом об пол колотит, земные поклоны кладет — на паркете протерты, и нынче видать, словно две ямочки.

Павел (во сне). Часики фарфоровые белые с цветочками… Когда на них солнце, то в цветочках веселие райское…

Ропшинский (прислушиваясь). Бредит.

Кириллов. Ничего. Всегда во сне говорит, иной раз по-русски, а иной по-французски, внятно так, будто наяву; ежели в день был весел, то бредит спокойно, а ежели какие противности, то и сквозь сон говорит угрюмо и гневаться изволит… О-хо-хо, грехи наши тяжкие… Сохрани и помилуй Царица Небесная… Ложись-ка, Степа!

Ропшинский. Нет, я посижу, Данилыч, а то как лягу, не добудишься.