Марин, Роджерсон и солдаты сносят на руках Александра по лестнице. Все уходят. Лестница долго остается пустою. Светает. В окне ясное зимнее утро, голубое небо и первые лучи солнца. На нижнюю площадку справа входят истопник и чиновник.

Чиновник. Умер ли? Точно ли умер, а?

Истопник. Да говорят же, умер, Фома Неверный!

Чиновник. А бальзамируют?

Истопник. Сейчас потрошат, а к вечеру и бальзамируют.

Чиновник. Ну, значит, умер! Слава Те, Господи!.. (Крестится.) Аллилуия, аллилуия и паки[51] аллилуия! С новым государем, кум! Поцелуемся…

Истопник. Ну тебя, отстань! Вишь, нализался…

Чиновник. Выпил, брат, есть грех, да как на радостях-то не выпить. Весь город пьян — в погребах ни бутылки шампанского. А на улицах-то — народу тьма-тьмущая. Снуют, бегают, словно ошалели все — обнимаются, целуются, как в Светлое Христово Воскресение. И денек-то выдался светлый такой, — то все была слякоть да темень, а нынче с утра солнышко, будто нарочно для праздника. Ну, да и подлинно праздник — Воскресение, Воскресение России… Ура!

Истопник. Тише ты! Услышат — долго ли до греха? — беды с тобой наживешь…

Чиновник. Небось, кум, теперь — свобода… Иду я давеча сюда по Мойке, а навстречу офицер гусарский по самой середине панели верхом скачет, кричит: «Свобода! Гуляй, душа, — все позволено!»