Толстой вынул из кармана золотую табакерку с пастушком, который развязывает пояс у спящей пастушки,не торопясь, привычным движением пальцев размял понюшку, склонил голову на грудь и произнес, как будто про себя, в глубоком раздумьи:
– Ну, видно, быть так. Делай как знаешь. Меня, старика, не послушал – может быть, отца послушаешь.
Он и сам, чай, скоро будет здесь…
– Где здесь?.. Что ты врешь, старик?-произнес царевич, бледнея, и оглянулся на страшную дверь.
Толстой, по-прежнему не торопясь, засунул понюшку сначала в одну ноздрю, потом в другую – затянулся, стряхнул платком табачную пыль с кружева на груди и произнес:
– Хотя объявлять не велено, да уж, видно, все равно, проговорился. Получил я намедни от царского величества письмо саморучное, что изволит немедленно ехать в Италию. А когда приедет сам, кто может возбранить отцу с тобою видеться? Не мысли, что сему нельзя сделаться, понеже ни малой в том дификульты Трудность, затруднение (франц. difficulte). нет, кроме токмо изволения царского величества. А то тебе и самому известно, что государь давно в Италию ехать намерен, ныне же наипаче для сего случая всемерно поедет.
Еще ниже опустил он голову, и все лицо его вдруг сморщилось, сделалось старым-престарым, казалось, он готов был заплакать – даже как будто слезинку смахнул.
И еще раз услышал царевич слова, которые так часто слышал.
– Куда тебе от отца уйти? Разве в землю, а то везде найдет. У царя рука долга. Жаль мне тебя, Алексей Петрович, жаль, родимый…
Царевич встал, опять, как в первые минуты свидания, дрожа всем телом.