Не живой, будто, младенец, а только видение, иконка святая, плоть нетленная – ни страдать, ни умереть не может… Да врут они все, окаянные! Я знаю, Тишенька: мальчик мой – живенький. И не Христосик он, а Иванушка… Родненький мой! Никому не отдам, сама пропаду, а его не отдам… Тишенька, ох, Тишенька, спаси меня от лишенька!..
Опять речь ее стала невнятною. Наконец она умолкла, склонилась головой на плечо его и не то забылась, не то задремала.
Наступило утро. За дверью послышались шаги. Марьюшка встрепенулась, готовясь бежать. Они попрощались, перекрестили друг друга, и Тихон обещал ей, что защитит Иванушку.
– Дурочка! – успокаивал он себя. – Сама не знает, что говорит. Должно быть, померещилось.
На Страстной Четверг назначено было радение. По неясным намекам Тихон догадывался, что на этом радении совершится великое таинство – уж не то ли. о котором говорила Марьюшка? – думал он с ужасом. Искал ее, хотел посоветоваться, что делать, но она пропала. Может быть, ее нарочно спрятали. На него нашло оцепенение бреда. Он почти не мог думать о том, что будет. Если бы не Марьюшка, – бежал бы тотчас.
В Страстной Четверг, около полуночи, как всегда, поехали на радение.
Когда Тихон вошел в Сионскую горницу и оглянул собрание, ему показалось, что все в таком же ужасе и оцепенении бреда, как он. Словно не по своей воле делали то, что делали.
Матушки не было.
Вошел Батюшка. Лицо его было мертвенно-бледное, необычайно-прекрасное, напомнило Тихону виденное им в собрании древностей у Якова Брюса на резных камнях и камеях изображение бога Вакха-Диониса.
Началось радение. Никогда еще не кружился так бешено белый смерч пляски. Как будто летели, гонимые ужасом, белые птицы в белую бездну.