Он говорил все так же просто; но что-то было в спокойном лице его, в тихом голосе, что внушало уверенность, что этот отставной артиллерийский подьячий, обвиняемый во взятках, действительно пойдет на смерть, не ужасаясь, как один из тех таинственных мучеников, о которых он упоминал в своей молитве.
«Нет, – решил вдруг царевич, – не плут и не доносчик, а либо помешанный, либо в самом деле мученик!» Старик опустил голову и прибавил еще тише, как будто про себя, забыв о собеседнике:
– Поведено от Бога человеку самовластну быть.
Алексей молча встал, вырвал листок из тетрадки, зажег его о горевшую в углу перед образами лампадку, вынул отдушник, открыл дверцу печки, сунул туда бумаги, подождал, мешая кочергой, чтоб они сгорели дотла, и когда остался лишь пепел, подошел к Докукину, который, стоя на месте, только глазами следил за ним, положил руку на плечо его и сказал:
– Слушай, старик. Никому я на тебя не донесу. Вижу, что ты человек правдивый. Верю тебе. Скажи: хочешь мне добра?
Докукин не ответил, но посмотрел на него так, что не нужно было ответа.
– А коли хочешь, выкинь дурь из головы! О бунтовских письмах и думать не смей – не такое нынче время.
Ежели попадешься, да узнают, что ты был у меня, так и мне худо будет. Ступай с Богом и больше не приходи никогда. Ни с кем не говори обо мне. Коли спрашивать будут, молчи. Да уезжай-ка поскорей из Петербурга.
Смотри же. Ларион, будешь помнить волю мою?
– Куда нам из воли твоей выступить?-проговорил Докукин. – Видит Бог, я тебе верный слуга до смерти.