И вот рядом с этою «беспредельною» силою — такое же бессилие, может быть, впрочем лишь кажущееся, а на самом деле только недостаточная и, вместе с тем, противоположная, отрицательная сила.
Когда Ставрогин с высокомерною брезгливостью отказывается от плана Верховенского сделать его «Иваном-царевичем», новым «богом-саваофом», тот, мгновенно переходя от порыва неистовой влюбленности к порыву столь же неистовой злобы, вскрикивает:
— Врете вы, дрянной, блудливый, изломанный барчонок, не верю — аппетит у вас волчий!
И когда юродивая хромоножка кричит вдогонку уходящему Ставрогину: «Гришка Отрепьев, анафема!» — она смеется над ним, хотя и безумным, но бесконечно праведным, ясновидящим смехом, от которого он бежит в ужасе: «Нет, не может того быть, чтобы сокол филином стал. Не таков мой князь!.. Похож-то ты, очень похож, может, и родственник ему будешь. Только мой — ясный сокол, а ты — сыч и купчишка. Мой-то и Богу захочет — поклонится, а захочет, и нет, а тебя Шатушка (милый он, родимый голубчик мой!) по щекам отхлестал… Прочь, самозванец!»
— Я знаю, — соглашается Ставрогин в разговоре с Кирилловым о принятии «бремени» — бремени последней гордости или последнего смирения, — я знаю, что я — ничтожный характер, но я не лезу в сильные.
— И не лезьте, — заключает Кириллов. — Вы не сильный человек.
Николай Всеволодович, прибавляет Достоевский, был «смущен», «почти поражен».
— Вы ни на что не способный, — говорит ему с бесконечным презрением Лиза, молодая девушка, которую он любит или хочет любить. Ставрогин и с нею соглашается.
«— О, какой мой демон!» — по другому поводу признается он однажды. — «Это просто маленький, гаденький, золотушный бесенок из неудавшихся».
Последнее, конечно, неправда, или, точнее, не до конца правда, так же как и то, что Раскольников, как сам он себе выражается, — «вошь»; а все-таки в сознании Ставрогиным своего бессилья, не менее, чем в его сознании своей «беспредельной силы», есть и глубокая, ужасная для него правда.