Раскольников поклонился в ноги «великой грешнице» Соне.

— Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился, — объясняет он.

Не значит ли это, что есть такая святыня в человеческом страдании, которой уже не может возвысить никакой подвиг и унизить никакое преступление, которая — за пределами добра и зла, «по ту сторону добра и зла»? Как тут близко, как страшно близко последнее кощунство соприкасается, даже как бы сливается с последнею святостью! Ведь ежели это действительно так, ежели есть нечто достойное религиозного поклонения и вне нравственного закона, ежели убийца Раскольников — не больший преступник, чем самоубийца Соня, то не мог ли бы кто-нибудь поклониться этой же последней святыне, последней безвинности человеческого страдания и в нем, в Раскольникове? Достоевский должен был дойти до этого вопроса, действительно, дошел и ответил на него:

— Зачем живет такой человек? — говорит Дмитрий Карамазов, указывая на отца своего. — Можно ли еще позволить ему бесчестить собою землю?

— Слышите ли, слышите ли вы, монахи, отцеубийцу? — восклицает Федор Павлович.

И он прав: если не делом, то мыслью Дмитрий — отцеубийца.

«Вдруг поднялся с места старец Зосима, шагнул по направлению к Дмитрию Федоровичу и, дойдя до него вплоть, опустился перед ним на колени. Алеша подумал было, что он упал от бессилия, но это было не то. Став на колени, старец поклонился Дмитрию Федоровичу в ноги полным, отчетливым, сознательным поклоном и даже лбом своим коснулся земли.

— Простите! Простите все!»

Не мог ли бы старец сказать отцеубийце Дмитрию Федоровичу точно так же, как Раскольников говорит святой блуднице Соне:

— Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился.