Чтоб осенил меня крестом

Бог угнетенных, Бог скорбящих,

Бог поколений, предстоящих

Пред этим скудным алтарем! [43]

Думал и Блок, когда писал «Двенадцать», что «русский народ — самый атеистический из всех народов», но чувствовал иначе и, когда понял, что писал «Двенадцать» не он сам, а его «двойник», то, может быть, вспомнил предчувствие падения своего:

О, как паду и горестно, и низко,

Не одолев смертельные мечты!

После «Двенадцати» он совсем замолчал и «в последние годы не говорил почти ни с кем ни слова, — по воспоминаниям близких его. — Поэму свою он возненавидел так, что не терпел, чтобы о ней упоминали при нем». Кажется, и он, как тот «бесноватый» парень, целившийся из ружья в Причастие, готов был приползти на коленях туда, где мог бы покаяться. Медленно умирал он от голода, потому что ничего не хотел принять из рук убийц, не своих, а той, кто была ему дороже, чем он сам, — России; медленно задыхался и задохся до смерти. Вспомнил, может быть, умирая, и это предчувствие страшного суда, которым сам себя осудил:

И пусть над нашим смертным ложем

Взовьется с криком воронье…