Я его не защищаю. Я только даю совет: поискать вины Адамовича в «дозволенных» его писаниях и, если она там найдется, тогда уж и выводить его на свежую воду: «смотрите, дети, вот пример для вас»… Никто слова не скажет, а «детям» будет польза.
Не собираюсь я защищать и «мериносов» (по выражению Философова), т. е. «парижан» от воздвигнутых на них обвинений. Сами себя защитят, — сумеют, а Философов ошибается (разница «климатов»), — я им не «пастырь». О защите же Философовым «дурного вкуса» стоит поговорить.
В сущности Философов совпал с Федотовым из Нового Града (см. рецензию о «Мече»). «Парижан» он считает просто-напросто «равнодушными к политике». (Остальное между строк.) Будем откровенны: такими же равнодушными «упадочниками», ни о чем, кроме «хорошего вкуса», не думающими, не считает ли их и Философов? Даром, что ли, противопоставляет он этим «Октавам» Мюссе — Жюльенов Стендаля, своих «активистов»? Демократический Новый Град «активизма» и в них не видит. Это бы понятно; но ничего такого, во-первых, не вижу и я; а, во-вторых, я не вижу, для чего Философову понадобился этот зыбкий литературный пример Октава и Жюльена? И как ему пришло в голову, что действенность (чтобы не сказать «активизм») и воля могут (или должны) соединяться с «дурным вкусом»? Литературные примеры, — их куда хочешь, туда и повернешь; и не беда, что современные эмигрантские Жюльены еще Жюльенами себя не проявили: можно уверять, что проявят… Есть, однако, Всемирная История: там стоит поискать. Увидишь, пожалуй, что не только не мешает «хороший вкус» воле к жизни и действию, — увидишь и больше: что без хорошего вкуса всякий «активизм» останется «литературой». Греки, во время персидских войн, достаточно свой «хороший вкус» оправдали…
Уж, конечно, не я буду ставить эстетику на первое место; не ставят ее и наши «парижане» и, наверно, добьются когда-нибудь того, что им поверят. Но от «хорошего вкуса» они, конечно, не откажутся, и хорошо сделают. Без вечной триады, на которой так настаивал Вл. Соловьев, — «Истина, Добро, Красота» — никак не обойтись. «Парижане», действительно, «равнодушны» к проповеди старых по-революционеров и нео-демократов из Нового Града, где Бердяев стучит молотком по голове: «свобода, свобода!» Это, однако, еще не признак, что они все «Октавы» и утонченно сойдут на нет. Во всяком случае, мне кажется, не следует поощрять захолустности, провинциализма, ради чего бы то ни было. К «дурному вкусу» должно относиться с той же суровостью, с какой мы относимся ко всякому другому несчастному свойству русского эмигранта. Прощать многим многое можно, и долго прощать; поощрение — дело другое: его никакая тактика не оправдывает. Я не «пасу» никого, но когда меня спрашивают, я одинаково указываю на обе опасности: и на то, что называется «дурным вкусом», и на обожествление «хорошего». Это — правда, которая от «климата» не зависит; беда, если мы о ней забудем и заговорим, поддавшись «климатическим» влияниям.
Философов, кажется, их не избег. Он заверяет, что символические и не символические провинциалы полны «дурного вкуса», но «несомненно ищут свое подлинное бытие в пафосе Жюльена» и «твердо знают, что якобинца, который хочет их арестовать, лучше застрелить». А «парижане» «в величии хорошего вкуса» не об этом думают: они читают Джойса.
Мы опасаемся что-нибудь утверждать насчет «подлинного бытия» этих активистов, предполагаемого «якобинца» и «выстрела»; мы не знаем о них пока ничего. Почему «парижане» с Философовым менее осторожны? Почему так уверенно судят о нашем «подлинном бытии», — на основании Джойса? Они тоже ничего не знают ни о здешнем «климате», ни о нас: ничего, только о нашем «хорошем вкусе».
Кстати, насчет Джойса. Если дело в настоящем Джойсе-писателе, то, по-моему, особой нужды в нем нет, хотя и «бояться» его тоже нет резона. Если же, как я подозреваю, для Философова и «провинциалов» Джойс некий символ и разумеют они современную иностранную литературу (всяких «Прустов, Мориаков, Честертонов»… а ведь с этого речь и началась!), тут уж разговор другой. Я глубоко убежден, что новое знакомство, — с таким проникновенным писателем, как Честертон, например, — не отнимет активизма у русского эмигранта. А склонному к литературе и поэзии поможет с бóльшим вкусом разбираться в Лермонтове, Пушкине… Гумилеве, вообще в литературе отечественной.
СТАРАЯ И НОВАЯ НЕПРИМИРИМОСТЬ[37]
Быть человеком — значит иметь возможность двигаться не только телесно, физически, но и нравственно, духовно, вверх и вниз, в высоту или в низину, к добру или к злу. Человек есть единственное в мире существо глубокое и высокое, единственная мера всех духовных глубин и высот.
Но вот в нашем человеческом мире, трехмерном, появились существа какого-то иного двухмерного мира, где нет ни высот, ни глубин, а есть только плоскости, и сами эти существа тоже абсолютно плоские. Эти существа в человечестве были всегда. Первым увидел и узнал их Достоевский в лакее Смердякове.