Спустя несколько дней, вечером, глухими пустырями, по берегу Кантаранского канала, возвращался Джованни домой от алхимика Галеотто Сакробоско: учитель послал его к нему за редкой книгой, сочинением по математике.
После ветра и оттепели сделалось тихо и морозно. Лужи в грязных колеях дороги подернулись иглами хрупкого льда. Низкие тучи как будто цеплялись за голые лиловые верхушки лиственниц с растрепанными галочьими гнездами. Быстро темнело. Только по самому краю неба тянулась длинная медно-желтая полоса унылого заката. Вода в незамерзшем канале, тихая, тяжкая, черная, как чугун, казалась бездонно-глубокою.
Джованни, хотя самому себе не признавался в этих мыслях и гнал их прочь с последним усилием разума, думал о двух Леонардовых изображениях лика Господня. Стоило ему закрыть глаза, чтобы оба они вместе стали перед ним, как живые: один – родной, полный человеческою немощью, лик Того, Кто на горе Елеонской скорбел до кровавого пота и молился детскою молитвою о чуде; другой – нечеловечески спокойный, мудрый, чуждый и страшный.
И Джованни думал о том, что, может быть, в своем неразрешимом противоречии – оба они истинны.
Мысли его путались, как в бреду. Голова горела. Он сел на камень над водой узкого черного канала, в изнеможении склонился и опустил голову на руки.
– Что ты здесь делаешь? Точно тень влюбленного на берегу Ахерона, – молвил насмешливый голос. Он почувствовал руку на плече своем, вздрогнул, обернулся и увидел Чезаре.
В зимних сумерках, пыльно-серых, как паутина, под голыми лилово-черными лиственницами с растрепанными галочьими гнездами, – длинный, тощий, с длинным бледно-серым больным лицом, закутанный в серый плащ, сам Чезаре казался похожим на зловещий призрак.
Джованни встал, и они молча продолжали путь; только сухие листья шуршали под ногами.
– Знает он, что мы намедни рылись в его бумагах? – спросил, наконец, Чезаре. – Знает, – ответил Джованни.
– И, конечно, не сердится. Я так и думал. Всепрощение! – рассмеялся Чезаре злобным, насильственным смехом.