Восставший на небо Прометей — «Прозорливец», брат подземных титанов со змеиными телами, тоже «низвел огонь с неба на землю».
Нигде, может быть, с такою силою, как здесь в Апокалипсисе, не сказался древний семитский ужас перед Зверем.
И ведь есть же какая-то неисчерпанная сила у этого Зверя, ежели дано ему, как Антихристу, восстать на Христа и сразиться с Тем, Кто «победил мир». Есть же какая-то страшная, не открывшаяся мудрость и знание у этого Зверя.
«Зверь знает все», — утверждает дядя Ерошка. Если и не все, то, по крайней мере, он знает что-то, чего не знает человек, что-то помнит зверь, что человек уже забыл и никак не может вспомнить; есть у зверя какое-то непосредственное знание — невинное, «по ту сторону зла и добра», какое-то ночное зрение, ясновидение, которое на нашем грубом и надменном человеческом языке мы называем «чутьем зверя», инстинктом.
Зверь в человеке уснул; но, может быть, он когда-нибудь проснется, может быть, действительно, предстоит еще последний поединок человека со Зверем, Бого-человека с Богом-Зверем?
«Зверь знает все. Глуп человек, глуп, глуп человек!» — повторяет в заключение дядя Ерошка и, «опустив голову, задумывается» — так же точно, как юноша в рассказе старца Зосимы.
Эта дума — не есть ли первая, колыбельная и в то же время самая последняя, предсмертная дума человечества?
Во всяком случае это — сокровеннейшая дума Л. Толстого — о «Божьей твари», об «образе зверином» в образе человеческом, «в образе и подобии Божьем» — о первом и последнем Звере. Именно к этой страшной и все-таки ясной думе сходятся все ночные титанические корни, все подземные родники его творчества. Тут их и надо искать — тут просвет и выход в какую-то другую бездну, другое небо.
«— А ты убивал людей? — спрашивает Оленин дядю Ерошку.
Старик вдруг поднялся на оба локтя и близко придвинул свое лицо к лицу Оленина.