— И то, давай! Дочек потешу! — и с веселым хохотом Гобзин ухватил из рук дворника собачку, которая даже взвизгнула: так он ее сдавил своими жирными пальцами.

Гобзин сунул Пестрянку за пазуху, затянул потуже кушак, и в течение почти часа слепая собачонка тряслась у него на груди, пока он ехал домой, в свое село, по высохшим колеям проселочной дороги, в крепко сколоченной, «шикарной», как он утверждал, телеге.

Дочери его, погодки 5 и 6 лет, онемели от восторга, когда он швырнул к их ногам, с новым хохотом, не перестававшую дрожать собачонку. Почти в один голос они назвали ее Пестрянкой: она была, действительно, ярко-серая, с большими черными пятнами и белыми подпалинами на ногах, почему казалась ярко-пестрой. Старшая девочка достала где-то блюдце с молоком и сунула его под черную морду Пестрянки.

Это молоко, которое, впрочем, она с трудом нашла в блюдце, долго суя свой холодный нос в острые края его, было первое впечатление Пестрянки, показавшее ей, что жить все-таки стоит.

Дальнейшая жизнь ее в течение первого года ее пребывания на земле подтверждала это. Гобзин, отдав ее дочерям, совсем забыл о ней, — а в своем доме он был грозой для всех, и хотя часто громко и раскатисто хохотал, но даже этот хохот его звучал точно лязг тяжелого заржавленного железа. Жена же его, Акулина Мироновна, и девочки, Катя и Анюта, — как скоро убедилась Пестрянка, были для нее существами высшими и необыкновенно добрыми.

Когда Пестрянка слышала хохот хозяина, ей казалось, что миру пришел конец, и она забивалась под столы, под стулья, опускала свой смешной маленький хвостик и свои не по росту большие уши, напоминавшие мокрые тряпки. Когда же она слышала усталые, медленные шаги хозяйки или бойкую топотню маленьких ножек Кати и Анюты, она чувствовала, что ничто еще не погибло; наоборот, она чувствовала себя необыкновенно счастливой и начинала прыгать на своих крупных лапах, шаловливо приникала мордой к полу и вертела своим хвостиком, точно неутомимой, черной змейкой. Ее большие темно-карие глаза, с черным ободком, сверкали, и слегка розоватые ноздри весело, чуть слышно похрапывали. Это счастье веселого щенка исходило, конечно, от бледной, болезненной, всегда погруженной в домашние хлопоты женщины и двух шумливых розовых курносых девочек; состояло же это счастье в полной свободе, постоянной сытости и в том, чего Пестрянка не могла себе уяснить, но, что она так горячо чувствовала всем своим собачьим сердцем. Это непонятное и такое хорошее для Пестрянки чувство была любовь к ней Акулины Мироновны, Кати и Анюты, главным же образом, любовь ее, Пестрянки, к этим трем высшим и чудным существам, в руках которых, в первый год ее жизни, была ее судьба.

Что такое эта любовь — Пестрянка не понимала, но так же точно она не понимала, что такое это теплое, яркое солнце, в лучах которого ей так приятно нежиться, что такое в сущности — белое молоко и теплая овсяная тюря, которую в известное время дня ставят ей под нос то большие женские руки с синими жилками, то маленькие, загоревшие детские ручки. Да Пестрянке и не нужно было понимать, что такое солнце, что такое эти милые ей руки, что такое молоко и тюря, наконец, что такое любовь к ней, или любовь ее к этим рукам. Для нее было ясно одно: все это — счастье, все это то, от чего так весело, так хочется прыгать, томно визжать и заливаться звонким лаем.

Но она все-таки чувствовала, что самое-то лучшее было и самое непонятное, — именно любовь … Никогда ей не хотелось так прыгать, кувыркаться и лаять, как при виде Акулины Мироновны и девочек. В них было что-то особенное, и в ней самой при виде их пробуждалось что-то такое, что переполняло все маленькое существо Пестрянки исступленным блаженством. А между тем это что-то нельзя было так определенно ощутить, как ее кожа ощущала тепло солнца, ее глаза — яркий блеск солнца, а ее бойко извивающийся синевато-розовый язык ощущал тепло и влажность молока и овсяной тюри. Это что-то нельзя было сравнить по силе и приятности ощущения с лучшим ее ощущением, с тем, что чувствовал нос ее, когда запах овсянки доносился еще издалека.

Впрочем, этим же носом Пестрянка главным образом чувствовала и любовь, потому что это чувство всего больше оказывалось в том, что ее нос отлично знал отдельные, совершенно своеобразные запахи и Акулины Мироновны, и Кати, и Анюты. И чуять издали эти запахи, когда кто-нибудь из них подходил к Пестрянке, было самым утонченным ее счастьем; в это время хвост ее, помимо ее воли, закручивался и поднимался торчком.