Оставшись одна, дама в бешенстве воскликнула:

— Ах! Эти прислуги… чистое наказание!.. Прямо хоть не нанимай теперь никого…

На что г-жа Поллат-Дюран, покончившая со своими фишками, ответила величественно и строго:

— Я вас предупреждала, сударыня. Они все такие… Ничего не хотят делать, а получать сотни тысяч… Сегодня у меня ничего подходящего нет… Остались еще хуже… Завтра я вам что-нибудь постараюсь найти… Ах! это очень неприятно, уверяю вас…

Я спустилась с моего наблюдательного пункта в ту минуту, когда Жанна Годэк с шумом вошла в переднюю.

— Ну, что? — набросились на нее…

Она молча опустилась на скамейку, в углу комнаты, села опустив голову и сложив руки, с тягостью в сердце и пустотою в желудке, и только ее маленькие ноги выдавали ее волнение, нервно шевелясь под платьем…

Но мне привелось видеть еще более печальные вещи.

Я обратила внимание на одну из тех девиц, которые ежедневно приходили к г-же Поллат-Дюран. Она заинтересовала меня прежде всего потому, что носила бретонский головной убор, а кроме того, один ее вид повергал меня в необъяснимую тоску. Крестьянка, которая затерялась в Париже, в ужасном Париже, где все беспрерывно мечется и живет лихорадочной жизнью… Я не знаю ничего более жалкого! Я невольно опять думаю о себе и начинаю бесконечно волноваться… Что ее ожидает?.. Откуда она?.. Что заставило ее покинуть родные места? Какое безумие, какая драма, какой вихрь толкнули ее, бросили в это бурное человеческое море? Несчастное существо, оторванное от почвы!.. Ежедневно, разглядывая бедную девушку, такую одинокую среди нас, я задавала себе эти вопросы.

Она была уродлива. Это было то безобразие, которое исключает всякую мысль о жалости и делает людей жестокими, так как, в самом деле, подобное безобразие оскорбляет человека. Как природа ни бывает иногда сурова, все же редко можно встретить женщину совершенно, абсолютно некрасивую. Обыкновенно, у нее остается хоть что-нибудь — глаза, рот, осанка, округленность бедер, — еще меньше — движение руки, сгиб кисти, свежесть колеи, на чем человек может остановить свой взор, не чувствуя себя оскорбленным. Даже уродливое тело старухи сохраняет в себе известную прелесть; ее сморщенная кожа еще сохраняет следы того, чем она была когда то… У этой бретонки ничего подобного не было, а она была еще совсем молода. Небольшого роста, с длинным туловищем, с четырехугольною тальей, с плоскими бедрами и короткими ногами, до того короткими, что ее можно было принять за калеку, — она поразительно напоминала те первобытные изображения св. Девы, те бесформенные глыбы гранита, которые возвышаются в течение веков на армориканских холмах. Ее лицо!.. О, несчастная! — выпуклый лоб, тусклые зрачки, как будто стертые тряпкой, ужасный нос, сплюснутый у переносицы, с шрамом посредине, неожиданно расширяющийся у ноздрей, образуя две черные, круглые, огромные дыры, обрамленные прямыми волосами… И все это покрыто сероватой, чешуйчатой кожей, кожей мертвого ужа… кожей, которая при свете кажется посыпанной мукой… Впрочем, у этого чудовищного создания, были роскошные волосы, которым могли бы позавидовать не мало прекрасных женщин… тяжелые, густые волосы, огненно-рыжий цвет которых отливал золотом и пурпуром. Но безобразие ее не скрашивалось этими волосами, напротив, оно еще более оттенялось ими, выделялось еще ярче, еще резче, еще ужаснее.