— Мама была… Ах, Ретт, я впервые радуюсь, что она умерла и не может меня видеть. Ведь она воспитывала меня так, чтобы я не была подлой. И сама была со всеми такая добрая, такая хорошая. Она бы предпочла, чтоб я голодала, но не пошла на такое. И мне всегда хотелось во всем походить на нее, а я ни капельки на нее не похожа. Я об этом, правда, не думала — мне о столь многом приходилось думать, — но очень хотелось быть похожей на нее. И вовсе не хотелось быть как папа. Я любила его, но он был.., такой.., такой безразличный к людям. Я же, Ретт, иной раз очень старалась хорошо относиться к людям и быть доброй к Фрэнку, а потом мне снился этот страшный сон и такой нагонял на меня страх, что хотелось выскочить на улицу и у всех подряд хватать деньги — не важно чьи — мои или чужие.

Слезы ручьем текли у нее по лицу, и она так сильно сжала его руку, что ногти впились ему в кожу.

— Что же это был за страшный сон? — Голос Ретта звучал спокойно, мягко.

— Ах, я и забыла, что вы не знаете. Так вот, стоило мне начать хорошо относиться к людям и сказать себе, что деньги — не главное на свете, как мне тут же снился сон: снова я была в Таре — как бы сразу после смерти мамы и после того, как янки побывали там. Ретт, вы и представить себе не можете… Стоит вспомнить об этом, как я вся холодею. Я снова вижу сожженные поместья, и такая тишина повсюду, и нечего есть. Ах, Ретт, когда я вижу этот сон, я снова чувствую голод, как тогда.

— Продолжайте.

— В общем, я снова чувствую голод, и все — и папа, и девочки, и негры — все кругом голодные и только и делают, что твердят: «Есть хотим», — а у меня самой в животе пусто, даже режет, и очень мне страшно. А в голове все время вертится мысль: «Если я из этого выберусь, то никогда, никогда больше не буду голодать». Потом во сне все исчезает, клубится серый туман, и я бегу, бегу в этом тумане, бегу так быстро, что кажется, сейчас лопнет сердце, а за мной что-то гонится, и больно дышать, и мне почему-то кажется, что если только я сумею добраться, куда бегу, все будет в порядке. Но я сама не знаю, куда бегу. И тут я просыпаюсь, вся в холодном поту от страха — до того мне страшно, что я снова буду голодать. И когда я просыпаюсь, у меня такое чувство, что все деньги мира не в силах спасти меня от этого страха и голода. А тут еще Фрэнк мямлил, еле поворачивался, ну и я, конечно выходила из себя и вскипала. Он, по-моему, ничего не понимал, а я не могла ему объяснить. Я все думала, что когда-нибудь отплачу ему сторицей — когда у нас будут деньги и когда у меня пройдет этот страх перед голодом. А теперь уже поздно: он умер. Ах, когда я так поступала, мне казалось, что я права, а теперь вижу: вовсе я была не права. Если бы начать все сначала, я бы иначе себя вела.

— Хватит, — сказал он; высвободил руку из ее крепко вцепившихся пальцев и достал чистый носовой платок. — Вытрите лицо. Это же бессмысленно — так себя терзать.

Она взяла носовой платок, вытерла мокрые от слез щеки и почувствовала, что ей стало легче, словно она переложила часть бремени со своих плеч на его широкие плечи. Он был такой уверенный в себе, такой спокойный, даже легкая усмешка в уголках рта успокаивала, как бы подтверждая, что ее смятение и терзания — пустое.

— Стало легче? Ну, теперь давайте поговорим о главном. Вы сказали, что если бы вам довелось начать все сначала, вы вели бы себя иначе. В самом деле? В самом деле вы вели бы себя иначе?

— Ну…