Из какого ты села?

– Вашей милости крестьянка,—

Отвечала ему я.

Эту песню, сочиненную Прасковьей Ивановной, распевали в шереметевских вотчинах. Граф, потрясенный чудесной новизной своего чувства, не убоялся скандала и женился. Кажется, он был вполне счастлив в браке, но графиня-крестьянка, родив ему сына Дмитрия, через несколько дней после родов умерла. Николай Петрович пришел в отчаяние: эта смерть была грозным ударом, под которым рушился единственный закон всей его жизни – закон прихоти. Всегда бывший тяжким бременем для многих десятков тысяч людей, Николай Петрович вдруг ощутил в своем существовании бремя для самого себя. Уже ничто не могло ему больше доставить удовольствия – у него не было больше желаний. Он перестал спать. В конце концов он бежал из Москвы в ужасе, захватив с собой кое-что необходимое. В число этих необходимых предметов попал и Батов.

Николай Петрович медленно выздоравливал. Он добивался этого, резко меняя обстановку жизни, вырывая из нее все, что могло бы напомнить о коротком прошлом счастье. Очередь дошла до Батова.

Летом Ивана Андреевича вызвали в сырую и унылую Ульянку – на графскую дачу по Петергофской дороге. Лакеи провели мастера в кабинет – огромную полутемную комнату, на стенах которой круто пузырилась влажная золоченая кожа. Николай Петрович сидел у окна в кресле, в бархатной шубке, с распухшим от бессонницы, белым, как лист чистой бумаги, лицом и неподвижными глазами. Батов хотел встать на колени.

– Не надо, Иван, – сказал граф медленно. – Только не обманывай меня, судьбу все равно не обманешь. Вот что: кончай делать скрипки. Довольно ты их понаделал.

Батов растерялся. О чем это говорит граф? Не ослышался ли Батов?

– Кончай делать скрипки. Не нужно. Будешь учиться теперь фортепьянному мастерству. Все должно быть у меня по-другому, все… Понял?

Батов вдруг увидел кончик своего носа. Он был зеленый. Граф, пузыри золоченой кожи, разноцветные узоры паркета – все завертелось в каком-то сером самуме… Да как же это? Что же теперь делать-то?