— Дьявольщина! А насколько же здесь лучше, чем в Париже! Там еще зима вовсю. Снег, дождь, град, в три часа уже совсем темно, приходится зажигать лампу.

— Что нового в редакции? — спросил Форестье.

— Ничего. На время твоей болезни пригласили из «Вольтера» этого коротышку Лакрена. Но он еще зелен. Пора тебе возвращаться!

— Мне? — пробормотал больной. — Я уже теперь буду писать статьи под землей, на глубине шести футов.

Навязчивая идея возвращалась к нему с частотою ударов колокола, по всякому поводу проскальзывала в каждом его замечании, в каждой фразе.

Воцарилось молчание, тягостное и глубокое. Закатный пожар постепенно стихал, и горы на фоне темневшего, хотя все еще алого неба становились черными. Тень, сохранявшая отблеск догорающего пламени, предвестницей ночи проникнув в комнату, окрасила ее стены, углы, обои и мебель в смешанные чернильно-пурпурные тона. Зеркало над камином, отражавшее даль, казалось кровавым пятном.

Госпожа Форестье, припав лицом к окну, продолжала стоять неподвижно.

Форестье вдруг заговорил прерывающимся, сдавленным, надрывающим душу голосом:

— Сколько мне еще суждено увидеть закатов?.. Восемь… десять… пятнадцать, двадцать, может быть, тридцать, — не больше… У вас еще есть время… А для меня все кончено… И все будет идти своим чередом… после моей смерти, — так же, как и при мне…

— На что бы я ни взглянул, — немного помолчав, продолжал Форестье, — все напоминает мне о том, что спустя несколько дней я ничего больше не увижу… Как это ужасно… не видеть ничего… ничего из того, что существует… самых простых вещей… стаканов… тарелок… кроватей, на которых так хорошо отдыхать… экипажей. Как приятны эти вечерние прогулки в экипаже… Я так любил все это!