Мне кажешь ворох золотой!
Императрица и Зубов смеялись.
— Как увидал я это, матушка государыня, — продолжал Нарышкин все с той же серьезной миной, — у меня и дух заняло от страха… Велю кучеру остановиться; выскакиваю из кареты, поросятки бегут прямо на меня; я расставил руки, чтобы ловить их, а они узнали меня, я их сам часто молочком пою, да ко мне; я их сейчас же к себе в карету и был таков! Вот меня и замочило.
— Не верьте ему, матушка, — послышался из-за портьеры женский голос, и вслед за тем показалось улыбающееся лицо Марьи Савишны Перекусихиной, — сам на себя клеплет… Это он сейчас выставлял под дождь вашу любимую камелию, это в Эрмитаже, его и замочило… И хоть бы камер-лакеев позвал, нет, сам все проделал.
— Ах, Левушка, друг мой! — с сердечностью сказала императрица. — Ты меня всегда балуешь.
— Врет она, старая ведьма! — оправдывался Нарышкин.
Но в этот момент из-за Марьи Савишны выставилось серьезное лицо генерал-прокурора, и все разом примолкли; Перекусихина юркнула за портьеру, а Нарышкин отошел в сторону, ворча:
— Ну, эти крючки врак не жалуют, сейчас Шешковскому в пасть отдадут… Душегубы!
Несмотря на всю свою серьезность, Вяземский при последних словах улыбнулся.
— С докладом, Александр Алексеевич? — спросила императрица.