Хмурится четвертая — видно не спеться им с местными, — расспрашивает про другие группы. Лысогорцы уговаривают: страшно одним оставаться, доберутся-таки до них белые, разорят, сожгут их хозяйства. Почему бы не остаться четвертой: картошки, разных овощей здесь завались — не возят же на базар ничего, опасно; овец, коз — стада несчитанные в горных лугах пасутся. Каждый крестьянин от чистого сердца продаст все, что нужно. Мучицы, правда, нет, в горах не посеешь хлебушка, — так мучицу же можно внизу доставать: в налеты ведь ходить вместе будут.

Четвертая упрямится — чего бы ей еще нужно? Не могут же местные напустить в свои хаты пришлых. Они-то и свои, да все ж лишнее беспокойство. Это значит: прими по нескольку нахлебников, сажай их за стол, обмывай, убирай за ними, а там следи, как бы бабу в соблазн не ввели.

И отступились. Рассказали про Петренко: «Разве вы не слыхали про Петренко? Нет? Ну, как же, а еще около шоссе сидели. Там у него силища! Все крестьянство побережья на него молится, все белые гарнизоны перед ним дрожат! Вот кто такой — Петренко! И сидит он в Левой щели. А насчет проводника — не беспокойтесь, вмиг вас доставит».

Обрадовались цементники: «Наконец-то!» — и маршем через три хутора, через Папайку, Холодный родник.

Прибыли в Левую щель — темнеет, скупо заглядывает в нее солнце. Так уютно, тепло: внизу ручей журчит, прыгает по камням, там хаты настороженно выглядывают из-за деревьев, а там, дальше в горы, в трущобах — покинутые уже землянки зеленых.

Хорошо их приняли архипцы: ох, как гостеприимны они стали с некоторых пор: «Со всех сторон стекайтесь, всех накормим, все достанем у белых!»

Петренко мотается, организует, митингует. Петренко — в Дефановке, договаривается о присоединении к его организации их группы.

Развели костры зеленые, улеглись со стороны ветра, чтобы не глотать дым, — начали варить себе ужин: что с собой принесли от щедрых лысогорцев, что дали архипцы. Костры потрескивают в темноте. Спину холодит чуть-чуть сквозь пиджачишки, шинели, а спереди тепло; истома в сон клонит. Лежат усталые, лениво, тихо разговаривают. Кое-кто поджаривает на огне куски сала, продетые на штык. «Какие счастливцы! Рубашку бы отдал за кусочек этого благоухающего, подрумяненного сала, аж слюна прошибает!»

Но растаял запах шашлыка, подужинали зеленые, мечты сладостные поплыли в туманную даль, и разбрелись гости на ночлег по хатам, сеновалам, а кто у костров улегся. Только одинокие, задумавшиеся над пламенем зеленые сидели согнувшись, с треском ломали сухие ветви о колено и, бросали их в жадное, взвивающееся пламя костров. О чем они могли думать? — О волчьей, пока еще беззаботной жизни… А потом… Что ждет зимой? Красные отступают к Москве — скоро ли придут сюда? Не придется ли здесь, как Шамилю в Дагестане, воевать с полсотни лет? А семьи, брошенные на заводе, — жены, иссушенные работой; беспризорные, нечесаные, немытые, голодные дети?.. Чует сердце: близится счастливое, радостное, а жизнь треплет, дразнит ужасами. Товарищей, более тридцати человек, арестованных во время провала, перешерстили: трех расстреляли; хозяина дома, у которого на чердаке зеленые ночевали, — шомполами застегали; двум дали по двадцать лет каторги, а остальных отпустили, может быть, для нащупывания новых связей. Ведь у каждого кто-либо близкий — зеленый, каждый разыскивать будет, расспрашивать — тут-то шпикам и привалит работы.

Сонно вспыхивают костры, да порой взлетит высоко в клубах дыма густой фонтан золотых искр, когда кто-либо спросонья бросит в потухающий костер охапку дров.