Не прошло и недели — снова тревога, снова облава с Папайки. Высыпали в цепь зеленые — жалкие, желтые — ни конца, ни краю, человек двенадцать… Вот и все, что осталось боеспособного. А местные больше на Жене живут. Пошли цепью вперед. Пашета не было, Илья взялся командовать. Указали ему на гору — полезли. Смотрит вниз — да это не позиция, а ловушка: ляжешь — ноги выше головы, сядешь — весь на прицеле; ни кустов, ни рытвин. Надо поскорее спуститься с горы в кусты: обнаружит облава — всех перебьет, никуда не убежишь. Но уже поздно. Сели — ждут расстрела… А внизу, в лесу, гулкие голоса послышались… Холодно стало, пропали… Оказалось свои. Не посмела облава подниматься в горы…
Дальше опускаться некуда: двенадцать — пятнадцать боеспособных. Вот и разверни тут армию. Реввоенсовету нечего делать, связей не с кем устанавливать. Тоска…
Пашет изо всех сил накачивает ребят. Сходил в дальний налет верст за сорок, за Пшаду, в Береговую и Текос. Привезли муки несколько подвод, табаку турецкого листового в тюках воза два, вина бочки две, и три коровы привели. Начали зеленые от’едаться, баловаться табаком, подкрепляться вином.
Илья в налеты не ходит, ссылается на слабость, а причина серьезней: не по душе ему это; знает — необходимо, ест что другие приносят, пьет вино, поправляется, а сам будто в стороне. Пашет занят целые дни, а ему нечего делать — он за кухарку в штабе, из побуждений, можно сказать, бескорыстных. Выдумывает каждый день все новые кушанья, старается. Придут товарищи к обеду — у него все готово.
Вечера, долгие, томительные, коротали иногда по квартирам зеленых, а больше у себя, в штабе. Соберутся — Пашет, Илья, Иосиф, он-таки прочно поселился здесь; зайдет весельчак-толстяк, который проводил Илью от Марьиной рощи — и начнут поправляться вином. По одной-другой выпьют — и порции кончились. А бочки в другой половине хаты — ну, и потягивают украдкой понемногу. Так-то и беседа оживленней, и здоровье, будто скорей восстанавливается.
Собьются вокруг стола, а в окно моряк слизистый, ручьистый просится или норд-ост всклокоченный завывает. Разгулялись дикие силы в горах — столпотворение какое-то: проснешься — черное небо, дождь ручьями льет — не высунешься из хаты, кажется, навеки потеряно солнце; но пройдет час-другой, глядишь — засияло солнце, начало пригревать, как летом; а на ночь норд-ост разгуляется, снегу нанесет. Одичали горы, завалило дороги снегом, заледенило дождями — ни пройти, ни проехать.
От этого еще тоскливей становится, особенно когда разгуляется норд-ост. Настанет ночь, черная, дикая, «ночь на Лысой горе»; носится он по горам седой, всклокоченный, завывает в зарослях леса, метет снегом колючим; трещат дряхлые кряжи, грохочут ущелья, будто скалы раскалываются, катятся в бездну…
Выйдет Илья утром, сядет на скамейку у хаты, в затишье; со всех сторон катятся гигантскими валами через хребты гор растерявшиеся облака и уносятся сиротливо вдаль к Черному, мрачному, поднявшемуся стеной морю. Далеко это море, мертвое оно, словно мир вернулся в ту эпоху, когда не было человека, не было жизни, и металось оно, скрытое во мраке, в небытие…
Тоскливо. Пойдет Илья в гости к Кубраку. Тот — с женой, в крайней хате. На диком положении. Жена его из жалости прикармливает Ваню. Больной человек этот Ваня, слаб головой. Большой, ручища пудовые, лицо обрюзгшее, плаксивое, глаза страдальческие, а живот острый. Прожорлив, но сколько бы ни с’ел — не может утолить голода. Страдает, а над ним смеются.
В школе живет член реввоенсовета, представитель конной группы. Он простужен — ноги раз’едены ранами, руки в струпьях. Целыми днями он занят перевязками своих ран. Лечить нечем.