— Проснись, мать, — сердито повторяла она, одной рукой придерживая что-то завернутое в тряпки, слабо и не громко пищащее, а другой расталкивая Феню, — ребенка с голоду уморишь…
Она положила его к груди, и Феня первый раз увидела его. Крохотное, сморщенное и посиневшее личико выглядывало из-под надвинутого колпаком одеяла, сопело крохотным носом и беспомощно и жалко ловило губами.
И так бессильно, слабо и зависимо было оно, так трогательно морщилось личико величиною с кулак, что сердце сжалось новым, неизведанным чувством.
Это было совсем не то, чего ожидала Феня, ни на что не похоже, что она представляла себе раньше, и притом так слабо было оно!..
Где же был ужас, где ненависть, где злоба за разбитую, искалеченную жизнь? Ничего этого не было — было только страстное до боли, до восторга желание помочь ему, поскорее успокоить, угадать, что ему надо.
Она протянула руку, но, почувствовав живое ворочащееся тело под ней, такое бессильное и маленькое, отодвинула руку назад, боясь притронуться.
— Ну корми, корми, нечего там, — ворчала старуха, — мать тоже называется…
Феня быстро взглянула на нее. Старуха супилась, как всегда, когда сердилась, но Фене показалось, что она не сердится, а только представляется и в сущности очень довольна чем-то…
— Корми, нечего, — повторяла она, укладывая ребенка удобнее и прилаживая так, чтобы он мог взять грудь, — Чего боишься, не стеклянный, авось цел будет…
Ребенок взял грудь и зачмокал, и засопел озабоченно и торопливо.