Он не договорил, опять замолчал угрюмо и сидел, тупо глядя в лицо сестры. И от этого неподвижного тупого взгляда сонных, холодно злобных глаз, так же, как от коротких медленных слов, Феня почувствовала, как внутри у нее что-то оборвалось и упало, а губы помертвели и обессилили, так что трудно было вымолвить слово.

Донька дико метнула на нее своими черными, как уголь, глазами и даже отшатнулась как будто. А старуха замигала красными воспаленными веками, пораженными застарелой трахомой, и пожевала губами.

Мишка встал, натянул на затылок картуз и вышел. Поднялась и старуха, а за нею и все — и стали убирать посуду.

— Гадина проклятая! — шипела старуха, перемывая чугуны и чашки, — честную семью осрамила… Егор Лукич — дяденька подошел возле церкви к нам с Мишкой да давай громить: как, мол, это вы — семьи честной мать с сыном — девку до греха допустить могли? Да как же вы смели волю ей дать? Да жив бы был отец-то, да он бы вас!.. Мишка, ты-то, балбес стоеросовый, глядел чего? Ну мать — старая дура из своего бабьего ума выжила, а ты-то чего, дубина этакая!.. Срам! Народу много надвинулось, слушают, а он честит, а он восхваливает… Сквозь землю уйти в пору, сука проклятая!..

Она долго еще бранилась и рассказывала о том, что произошло у церкви, и слова ее падали в мирной тишине празднично-убранной избы, как тяжелые, густые и ядовитые капли.

— Ну, собирайся на село то за вином, иди, нечего, а то Мишка вернется — он те даст, когда вина не будет, — закончила старуха, когда посуда была убрана.

В то время, как Феня одевала башмаки и платок, она слазила в сундук, что стоял возле кровати за занавеской, долго копалась там, брякая чем-то, потом опять зазвенела ключами, щелкнула замком и вынесла смятую трехрублевую бумажку.

— На, да сдачу, гляди, не потеряй! — бормотала она, — два шестьдесят пять четверть вина стоит, что ли… Дорого вино-то нынче стало, страсть дорого…

Феня взяла деньги и пошла. Она шла по улице и глядела в землю, потому что ей казалось, что все смотрят на нее, указывают пальцем и шепчутся, ехидно посмеиваясь. Никого не было дома, потому что все почти выбрались на луг, где делили траву: мужики, чтобы делить, а бабы, чтобы поддержать в случае чего слабых мужиков. Тиха и пустынна была улица, но каждый дом был, как враг, под злобным и презрительным взглядом которого надо было пройти.

На пожне за деревней, где кучи обломков и заросший травою квадрат вросшего в землю фундамента показывали место сгоревшей лет двадцать тому назад корчмы, скрипела гармоника и, ярко-цветными пятнами рассыпавшись по зеленой изумрудной траве, ходили, стояли и сидели девушки. Там и сям между ними виднелись темные кучки парней в новых картузах и пиджаках, прохаживающихся между девушками.