Шумная и несколько рассеянная жизнь столицы опять потянулась для поэта, в значительной мере отвлекая его от литературных работ. За все время пребывания здесь, то есть вплоть до мая 1829 года, Мицкевич написал только одну крупную вещь – поэму «Фарис». Но в это же время он выступил на литературном поприще и в иной, новой для него роли – критика. Будучи еще студентом, он напечатал, правда, однажды критическую статью, но она не заключала в себе никаких новых взглядов, была написана еще в ту пору, когда автор находился под полным и исключительным влиянием старой эстетической школы, и вообще представляла довольно слабое произведение. Теперь Мицкевич, ободренный успехом своих произведений как среди польской, так и среди русской публики, и вместе с тем раздраженный отношением к нему польских критиков – классиков по направлению, – которые, даже и признавая в нем талант, продолжали нападения на романтическую подкладку его произведений и на отступления от классических правил, решился перейти в наступательное положение и, выпуская в свет в Петербурге собрание своих сочинений, снабдил его предисловием о варшавских критиках и рецензентах.
Предисловие это представляло из себя резкую, местами даже преувеличенную, но в общем меткую и верную характеристику взглядов тогдашних патриархов польской критики и литературы, далеко отставших от современного движения и во многом совершенно не понимавших его. Поэт не пожалел красок для обрисовки этой отсталости: по его словам, представляющим, впрочем, цитату из Байрона, спорить с кем-либо из признанных в Варшаве авторитетов о литературных вопросах было бы равносильно тому, что рассуждать в Айя-Софии с улемами о встречающихся в Коране бессмыслицах и ожидать с их стороны понимания и терпимости. Этою статьей Мицкевич решительно бросал вызов старой школе в польской литературе, и противники не замедлили им воспользоваться. Почти одновременно появилось несколько ответов с их стороны, а представители романтизма, в свою очередь, воспользовались примером самого крупного в своей среде человека и по всей линии польских журналов возгорелась жаркая полемика.
Личные обстоятельства Мицкевича сложились, однако, таким образом, что он уже не мог более поддерживать своих прежних связей. Жизнь в Петербурге тяготила его, как ни была она богата знакомствами. Из последних следует еще упомянуть особенно одно, не оставшееся, как можно предполагать, без влияния на него в течение последующей его жизни. Это было знакомство с Иосифом Олешкевичем, живописцем по профессии, мистиком по направлению, бывшим даже одно время руководителем масонской ложи «Белый Орел». Душевные свойства его, добродушие и простота, привлекали к нему Мицкевича, а Олешкевич, со своей стороны, пытался развить в нем мистическое настроение и, хотя не мог вполне достичь этого, однако не отчаивался в успехе, находя, как ему казалось, в поэте подходящую духовную организацию.
Но ни эта дружба, ни множество других приятельских отношений и знакомств не могли заменить Мицкевичу родины. Одно время он ласкал себя надеждой получить дозволение возвратиться в Литву, но вскоре должен был отказаться от этой мечты. Тогда ему представился другой исход, и он начал хлопотать об осуществлении давнишнего своего желания – о поездке за границу, средства на которую доставило ему издание последних произведений. Хлопоты эти были поддержаны его русскими знакомыми, особенно княгиней Зинаидой Волконской, и благодаря их стараниям увенчались успехом: император Николай разрешил Мицкевичу отправиться в заграничное путешествие. После этого Мицкевич еще раз съездил в Москву, простился с тамошними знакомыми и, возвратившись в Петербург, выехал из него уже навсегда 15 мая 1829 года, уговорившись с Одынцем, также отправлявшимся за границу, съехаться с ним в Дрездене и затем продолжать путешествие вместе.
Почти пятилетнее пребывание внутри России не прошло бесследно для Мицкевича. За это время он возмужал и окреп не только физически, но и умственно. Знакомство с иными условиями быта на широком пространстве от Петербурга до Москвы и Одессы, с другою национальностью, хотя и часто поверхностное, не могло не содействовать развитию в нем наблюдательности, представляя неизвестные до сих пор стороны жизни и невольно обращая внимание на такие мелочи родного быта, которые оставались раньше незамеченными, но ярко выступали при сравнении. В свою очередь, личные связи с представителями русской литературы, более развитой и ближе стоявшей к новому направлению, чем тогдашняя польская, обладавшей более серьезными критическими силами, способствовали утверждению еще ранее развившихся у него эстетических взглядов.
Была в этом невольном пребывании и еще одна благотворная для поэта сторона: под давлением его поэт оторвался от созерцания исключительно личных невзгод и перенес свое внимание на более широкие вопросы. Невзгода, постигшая его, пробудила в нем общественные струны, не перестававшие звучать уже до самого конца его жизни, и тем самым если не изгладила, то, по крайней мере, смягчила в его душе память первой неудачной любви. Это сознавал и сам Мицкевич, когда писал одному своему приятелю: «Я впервые стал весел у базилиан, я спокоен и почти благоразумен в Москве». Светское общество, в котором поэт вращался в Одессе, Москве и Петербурге наравне с литературным, не испортило его скромного и вместе с тем исполненного достоинства характера, не заставило его гоняться за дешевой салонной славой, и все дурное его влияние сказалось разве во временном ослаблении – в период пребывания в Петербурге – поэтического творчества. Зато оно вместе с внешним лоском, приобретение которого нельзя считать, конечно, особенно ценным, дало Мицкевичу большую самоуверенность и сознание своих сил, и он выезжал теперь из России уже не тем застенчивым провинциалом, не знающим жизни больших городов, каким явился пять лет назад из Вильны в Петербург.
Это развитие поэта сказалось и большею определенностью его взглядов на поэтическое творчество. Увлечение романтизмом не прошло еще совершенно, но вошло, по крайней мере, в более тесные границы; Мицкевич понимал теперь сущность этого направления, в отличие от классиков, как стремление воспроизвести живую действительность. Ошибка классиков, по его мнению, заключалась в том, что они пишут с манекенов, между тем как поэзия должна черпать свое содержание непосредственно из жизни, причем воображению предоставляется роль второстепенная, заключающаяся лишь в расположении материала. Это стремление к истине и простоте ведет поэзию к воспроизведению новых форм, заимствуемых отчасти из простонародной поэзии, в которой правда изображения всегда стояла на первом плане и народный дух отразился с наибольшею силою; но простонародная поэзия, благодаря узости круга своих понятий, не может сделаться единственным источником современного творчества, и другим таким источником, более возвышенным, является религиозное чувство. Поэтическое вдохновение почти совпадает с религиозным одушевлением, и истинными поэтами, согласно мнению Мицкевича, были только пророки. Приближаясь, таким образом, одною стороною своих взглядов к современному реалистическому пониманию творчества, Мицкевич, с другой стороны, вносил в него мистический оттенок, что зависело как от влияний, окружавших его детство, так, вероятно, и от бесед с Олешкевичем в Петербурге. Пока этот мистицизм сказывался и в настроении, и в созданиях поэта в весьма слабой степени, но изменение обстоятельств жизни могло подействовать на его усиление.
Глава IV. Добровольный изгнанник
Поездка за границу. – Свидание с Гёте и взаимная неудовлетворенность обоих поэтов. – Окончательный поворот Мицкевича к религиозному миросозерцанию. – Увлечение Генриеттой Анквич. – Польское восстание 1831 года и вышедшая из него эмиграция. – Тяжелое положение поэта среди эмигрантов. – Теория народного мессианизма. – «Пан Тадеуш» как светлый луч в темном царстве овладевшего поэтом мистицизма.