На утрие другого дня, — с появлением Зимцерлы румяной на светлом небе, — потек Добрыня путем своим. За ним следовал в мрачном молчании юный оруженосец его, Громобой, коему едва исполнилось тридесятое лето [В то время мужчина в 30 лет почитался еще юношею. (Примеч. Нарежного.)]. Волнистый туман плавал на траве злачной, и громкое пение птиц, вьющихся в пространном небе, казалось, приветствовало витязя в благонамеренном пути его. Много дней длилось их шествие; а доколе протекали они пределы земли Русской, мечи и копья их были в покое. Везде радость встречала их, везде провождали их рукоплескания. Наконец, к исходу двадесятого дня, при закате солнечном, приблизились они к рубежам России. Тут остановился витязь со своим оруженосцем, дабы дать отдых коням своим и решиться, в которую страну первее вступят они — в Косожскую или Печенежскую. Им предлежали границы обоих княжеств.

При входе в лес дремучий, на долине, усыпанной цветами благоухающими, при пенящемся источнике, воссели витязь и спутник его. Закатывающееся солнце златило края неба и доспехи странников. Веселием сияло лицо Добрыми; он снял тяжелый шлем свой и повесил на дубе.

«Громобой! — вещал он, — как прекрасно солнце при безмятежном склонении своем в волны морские! Таково уклонение в могилу витязя великого, когда жизнь его была подобна солнцу в возвышенном его шествии; когда любил он добродетель и жертвовал ей жизнию; когда награждал он доблесть, будучи чужд самолюбия».

Спокойствие разлилось на лице его, и сладкая задумчивость носилась в его взорах, подобно прибрежному цветку, коего образ представляют в себе кроткие волны.

«Куда направишь отсель шествие твое, витязь?» — вопросил Громобой.

«В землю Косожскую», — Добрыня ответствовал.

Взор юноши покрылся мраком, и быстрое трепетание груди его возвещало бурю душевную.

«Оставим страну сию», — сказал он в смятении, и вид его был робок и преклонен.

«Что значит это волнение души твоей, юноша? — вещал Добрыня. — Что значит брань, кипящая в крови твоей? — ибо я примечаю ее и хочу знать вину истинную».

«Воля витязя для меня священна, — отвечал оруженосец. — И сколь ни жестоко уязвлю я сердце мое воспоминанием прошедших горестей, но ты познаешь вину тоски моей; и если когда-либо был ты неравнодушен к силе прелестнейшего в мире сем, то ты простишь унынию, царствующему в душе моей!»