После некоторого молчания старшина, опершись на ружье свое, произнес следующее решение:
— Знал я и уверился, что многие богатые люди, избалованные счастием, исполнены лжи, коварств, наглостей и всякого рода несправедливостей; знал я, что они попирают законы или обращают их только к погибели нижней части народа; знал я, что они облиты были потом, кровию и слезами несчастных, — все сие знал я и восхотел быть судьею по праву, данному мне природою, по праву сильного! Но никогда не воображал, что и сия низкая часть народа, забыв закон божий и царский, может быть столько же злобна и несправедлива, как и часть, ее угнетающая. Преступление старого плута сего явно, да будет и суд над ним и осуждение наше также явны. Повесьте его на суку древесном.
Несмотря на мои просьбы, несмотря на вопли и рыдания Харьковы, он исправно был повешен и скоро предал грешную душу свою кому принадлежать должна по смерти. После чего начальник судей сих сказал мне:
— Ты ступай своею дорогою, деньги твои с тобою. Вдобавок выслушай наставление: никогда не вверяйся человеку, который ниже тебя в чем бы то ни было, ибо зависть и корыстолюбие всегдашние спутницы нашей жизни. Остерегайся людей более, нежели медведей, — и поверь в том мне, Гаркуше, славному атаману сих храбрых витязей!
Тут все сели на лошадей и ускакали.
Я не мог собраться с духом, узнав имя страшного судии Харькова. То был знаменитый разбойник с многочисленною шайкою, который сделался ужасом целого округа. Особенно свирепствовал он противу дворянства. Злодейства его превышают вероятие; и бедные дворяне, от рук его пострадавшие, едва ли не были бы во святых, если бы не прошла на то мода. Но при всем том, он был самым праведным судиею между мною и Харьком.
Я не смел и прикоснуться к висельнику, а потому, севши в телегу, поехал; но и я также не отъехал двадцати шагов, как увидел скачущую прямо на меня команду. По приказанию начальника я остановился и на первый вопрос: встретил ли Гаркушу, отвечал: «Да!» Меня осмотрели и при виде серебряных денег все вскрикнули радостно: «Ага! Это из шайки его!» Когда я собирался рассказать им похождение свое, то новые герои не были так терпеливы, как прежние. А увидя висящий труп Харька, подняли вопль и мгновенно решили, что я — вор и разбойник; что я задавил крестьянина, чтоб воспользоваться его деньгами, и проч. и проч. Что могли подействовать мои уверения в противном? Меня вновь связали, положили на телегу вместе с Харьком — и повезли в город с таким хвастливым торжеством, как будто бы пленили самого разбойничьего атамана.
Не буду говорить о тюрьме, куда меня в городе посадили; ни о пяти месяцах, употребленных судом на отыскание заблудшей истины. Довольно, что меня выпустили идти, куда господь управит стопы мои, нага и нища, как вышел я из первоначальной темницы, утробы матери моей.
Вышед из города, с должным благоговением предал я анафеме и серебро и горячих его любителей и поклялся никогда не иметь его более, сколько необходимо на продовольствие одного дня. До Киева шел я, как древний патриарх — если чувствовал голод, входил в первую избу и спрашивал хлеба. Буде мне отказывали, что, однако же, было не более двух раз, я входил в другую и получал желаемое. Достигши Киева, колыбели моей учености, явился к знакомым монахам и мирянам, рассказал свои приключения и возбудил в последних сожаление, в первых громкий хохот. Однако ж и сии, насмеявшись довольно простоте моей, дали мне место службы — быть учителем моральной философии при тамошней академии, и я охотно принял звание педагога.