Врагов отчизны рази главных,

Им всем, по заслугам, воздай!

Затем выступил оратор: «Санкюлоты закляли почву, по которой ступают, моля ее дать им средства поразить врагов, и земля Свободы сама обратилась на свою защиту, — и указывая на селитру, он прибавляет. — Вот сила, равная силе наших рук, — и наконец кончает. — Да исчезнут с лица земли низкие тираны! Наша селитра проложит нам широкие пути и проведет наших бесстрашных борцов к их гнилым берлогам».[333]

В другой раз был допущен в Собрание с петицией некий Дюфурни — друг Шабо. Он требует, чтобы слова «правление» и «правитель», как недостойные свободных граждан, были изъяты из французского словаря. Вот его подлинные слова: «Народ будет вполне свободен лишь тогда, когда у него исчезнет всякое воспоминание об его оковах. Когда суд разума и всеобщее равенство очистят рабский язык от слов, служивших для выражения лести и почтения и свидетельствовавших о приниженности человеческих душ под гнетом несчастий и произвола».

Все ораторы, особенно когда им приходится вербовать защитников отечества, не могут воздержаться от напоминаний об Афинах и Марафоне, Лакедемонии и Фермопилах, Швейцарии и Морате.[334] Античный мир в изобилии снабжает их всевозможными образами и воскрешает в их памяти греческую, а еще чаще римскую историю. Нельзя, впрочем, не признать, что сопротивление Дюмурье в ущельях Арионы может вполне выдержать сравненье с подвигом Леонида и его товарищей.

Несмотря на свое горячее стремленье к новизне, современники 1789 года все же ищут опорных точек в античном прошлом и точно не отваживаются двигаться в будущее без подражания славным примерам былого. Они скорее согласны быть подражателями, чем творцами. Эта тенденция заметна и в большей части речей и поступков революционных политических деятелей и как будто свидетельствует, что многим из них не хватало собственной силы и размаха, чтобы создать что-либо новое. Если им удавалось иногда провести красноречивую параллель между ними и Гракхами, между доблестями Катона и их заслугами, их совесть была уже как будто спокойна. Некоторые, впрочем, были в силах бороться с этим стремлением в сторону античного мира. Грегуар, говоря о проекте народного образования, делает очень верное замечание: «Недостаточно, чтобы эта система была прикрыта громкими именами, чтобы она имела таких защитников, как Платон, Минос, Ликург, Лепельтье; надо прежде всего выяснить себе громадную разницу, существующую между общиной — Спартой, в которой было, может быть, 25 тысяч человек жителей, и обширной державой, в которой их насчитывается 25 миллионов».

Сколько раз этими словами, сказанными вовремя, можно было бы призвать к действительности ораторов, гипнотизируемых древней историей и вернуть их к насущным интересам государства!

Некоторые, однако, как например Дантон, не подчинялись общей моде и искали своих образцов ближе, не забираясь в глубь веков.

Дантон по духу был настоящим французом. Он обладал живым и пламенным красноречием; его речи были, может быть, не всегда грамматически правильны, но зато были всецело проникнуты истинным вдохновением и самыми чистыми побуждениями. Он избежал обычного упрека, который навлекали на себя одинаково многие из его современников: ораторы, журналисты, республиканцы, монархисты, монтаньяры и жирондисты, именно: упрека в дурном вкусе. В его речах нет никакой напыщенности, нет вычурных образов, неуместного мистицизма, нет геростратизма;[335] его язык ясен и звучен, как победный марш революции, гремящий в дни опасности и разносящий далеко за пределы Конвента энтузиазм, из которого бьет ключом глубокая вера в судьбы родины.

У него, без сомнения, встречается подчас ересь и грамматическая, и риторическая, и даже историческая, встречаются и длинноты, но что во всем том, если цель достигнута!