– Прощай, царь, прощай… Ничего, поезжай… Ничего…

Возок царский стоял уже у лестницы, как вдруг из толпы, которую осаживали стрельцы, к ногам царя бросился какой-то волосатый, худой, весь синий оборванец. Сперва все испугались: не злоумышленник ли какой? Но потом сообразили, что это челобитная. И челобитная часто могла быть некоторым пострашнее злоумышленника, и все только и ждали жеста царя, чтобы схватить дерзкого.

– Царь, надежа, смилуйся… – завопил тот. – Тренка Замарай я, холоп стольника твоего Пушкина…

– Ну? – досадливо нахмурился Алексей Михайлович, которому и неприятна была эта помеха, и в то же время не хотелось ему испортить свою репутацию царя милостивого.

– В бега ушёл я было, на Дон, казаковать… – надрывно говорил оборванный Тренка. – А как поглядел я разбой этот ихний да самовластье, все сразу бросил и назад вот прибежал. А господин наш, сам знаешь, строгай: шкуру на кобыле спустит, в Сибире сгноит… Смилуйся, государь!

Сперва Тренку не поняли, а поняв, изумились: до чего дошла дерзость в этом народе!.. Из-за такого пустяка дерзать остановить великого государя… Борис Иванович строго шагнул было вперёд, но царь остановил его едва заметным движением руки.

– С Дону воротился? – сказал он. – Ну, пущай там тебя в приказе опросят о донских делах, а я стольнику Пушкину скажу, чтобы он помиловал тебя. Повинной головы, говорят, и меч не сечёт… Ну, вот…

Случилось то, чего Тренка боялся пуще всего на свете: он попал в тот приказ, от которого и скрывался он все эти долгие, бездомные и голодные месяцы, от которого и хотел он спастись под защиту царя.

– Царь, батюшка… – повалился он на затоптанную снегом и холодную паперть.

Но его уже забыли все – кроме стрельцов, которые быстро овладели им, маленьким, запуганным, как заяц… Алексея Михайловича усаживали в тёплый возок его. Народ повалился в снег! Поскакали вершники: берегись!., гись!.. Заколыхался тяжело возок, поскакала свита, встречные торопливо срывали шапки и падали ниц…