– А хочешь, так надо и одеть тебя по-казацки…
И вот один вешал на Ивашку свою тяжёлую саблю, другой затыкал ему за пояс штанишек турецкий пистолет с обделанной в серебро рукояткой, третий надевал свою шапку, и Ивашка стоял под тяжестью всего этого, довольный, и вдруг расплывался в солнечной улыбке.
А Фролка все никак не мог помириться с кагальницким равенством и всё обижался, что ему, брату атаманову, не уважают, не кланяются, и со всеми задирался. Степан пробовал было и раз, и два урезонить дурня, но ничто не помогало, и он, смеясь, махнул рукой, а казаки начали отвешивать Фролке низкие поклоны, и, когда где появлялся он, какой-нибудь озорник кричал испуганно:
– Эй, вы, там… Раздайсь!.. Брат атаманов, Фрол Тимофеич, идут…
– Фрол?… – кричал другой. – Фрол у нас в Рязанской лошадиный бог был… Фрола и Лавра называется…
– Так то в Рязанской, а здесь – брат атаманов!.. Это тебе почище лошадиного бога будет… Раздайсь, говорю!..
И все грохотали.
А Степан тем временем сидел в своей сырой, тёмной и душной землянке и писал грамоту то Дорошенку, который салтану турскому со своими казаками передался, то атаману запорожскому Серко, то верным людям по окраинным городам, сговариваясь с ними, в каком урочище с ними сойтиться. А гетман Брюховецкий, изменивший Москве, писал в Черкасск. Он сетовал на московских «париков», безбожных бояр, которым приходилось подчиняться вместо царя. Самым по-ганским, по его мнению, делом их было свержение Никона, верховнейшего пастыря своего, святейшего отца патриарха. Они не желали быть послушным его заповеди, писал Брюховецкий. Он их учил иметь милость и любовь к ближним, и они его за то заточили. Брюховецкий увещевал донцов не обольщаться обманчивым московским жалованьем и быть в братском единении «с господином Стенькою»… Степан знал о всех этих союзниках своих и выжидал. Отведавши богатства, славы, власти, он не мог уже сидеть спокойно в каком-то там поганом и смешном Кагальнике.
А черкасские старики чуяли затеи Степановы, но ничего не предпринимали. Там, в Черкасске, в этом старом воровском гнезде, первоначальное ядро которого составляли беглые холопы и всякого рода преступники, происходил любопытный процесс. Все они пришли сюда в своё время голенькими и, сбившись в кучу, стали приспособляться к этой дикой, тяжёлой жизни на всей своей воле. Главным занятием их был разбой, походы за зипуном: степью, горой, как говорили они, – на конях и водою – на челнах. Добыча в походах этих была не всегда одинаково обильна: так, раз на дуване на долю каждого из участников похода пришлось по несколько аршин шерстяной материи, киндяку, затем кому лук со стрелами, кому топор, кому пистолет, и всем по два рубля деньгами. Но самой ценной добычей был всегда ясырь, то есть пленные, которых эти вчерашние рабы и продавали с лёгким сердцем в рабство, – главным образом «татарчонков и жёнок-татарок», – в Москву, где давали за них наивысшую цену. И салтан турский, и крымчаки, и шах персидский не раз протестовали в Москве против этих разбойничьих налётов, но Москва открещивалась от казаков, заявляя, что они ведомые воры, в подданстве великого государя не состоят и великий государь за них не постоит, если салтану, или хану, или шаху заблагорассудится извести их. И ногаи, и турки, и крымчаки в долгу, конечно, не оставались и часто можно было видеть казачьи чубы на невольничьих рынках Дербента и Константинополя, у сарацин, в далёкой, сказочной Индии, а раз при приёме польских послов в Константинополе вкруг «дивана» были выставлены на копьях более сотни казачьих голов.
Но одних походов за зипуном было мало, чтобы жить, и казаки стали заниматься рыболовством и «гульбой», то есть охотой, а потом и скотоводством: за донскими конями торговые люди приезжали с самой Москвы. Табуны свои казаки в значительной степени пополняли отгоном коней у черкесов, азовцев и крымчаков, которые тоже не зевали и крали табуны у казаков. Так как взаимное воровство это тяготило всех, то со временем установилось эдакое молчаливое соглашение: азовцы перестали жечь стога казачьи в степи, заготовленные на зиму, а казаки перестали разорять окрестности Азова, пока их стога были целы. Земледелие же на всей «реке» было строжайше запрещено, и, когда какие-то беглые с севера завели было по Хопру и Медведице пашни, то круг казачий постановил «войсковой свой приговор, чтобы никто нигде хлеба не пахали и не сеяли, а если станут пахать, и того бить до смерти и грабить». Пашня в глазах вольницы соединялась с представлением о тяжком тягле государеве, а тягло с воеводой, и приказными, и правежом, и всякой неправдой…