И, оскользаясь в чуть оттаявшей грязи, голота, скукожившись на сёдлах, мокрая, злая, потянулась на Кагальник.
– Охо-хо-хо-хо… – вздохнул кто-то, шутя с горя. – Теперь вся наша надёжа на жида только: много ли он нам денег наделал?…
Но когда пришли они в Кагальник, то там не оказалось ни денег, ни жида: он исчез в первую же ночь…
Матвевна ходила с распухшим от слёз лицом…
XXXVII. Конец Кагальника
Черкассцы поняли, что враг ослаб. Поняли и многие из голытьбы, что какие-то концы близки. Но им всё равно ничего другого, как продолжать, не оставалось. Впрочем, некоторые скрылись из Кагальника неизвестно куда. На удивление всех особенно храбрился Трошка Балала. Когда разведрилось, он сказал, что ему надо пойти в степь поискать каких-то корней, которые от ран помогают. И, действительно, проболтавшись довольно долгое время в степи, он вернулся в Кагальник с какими-то узловатыми, сочными корнями, которые и развесил сушить на солнце…
Черкассцы, тотчас по отходе Степана, послали в Москву гонца с подробным отчётом о донских событиях. И как ни боялись казаки вмешательства Москвы в донские дела, они впервые за все существование казачества обратились к Москве с просьбой прислать им на помощь ратную силу, чтобы поскорее покончить с голытьбой и всем этим шатанием. И вот истомлённый гонец вернулся: Посольский приказ, ведавший сношениями с Доном – во главе приказа всё стоял боярин Афанасий Лаврентьевич Ордын-Нащокин, – отписывал казакам, чтобы они сами чинили над голотой промысел и доставили бы Степана в Москву на расправу. А на подмогу им велено князю Ромодановскому отправить стольника Косогова с тысячью отборных рейтаров и драгун…
Вместе с этим распоряжением привёз гонец Корниле грамотку от его дружка, молодого, но толкового и обделистого дьяка Шакловитого, который всегда сообщал ему о разных московских новостях, интересных для Дона.
Корнило сидел с гонцом, – бойким, смышлёным Авдейкой, племяшом своим, – в начисто выбеленной горнице и внимательно читал послание Шакловитого. Горница была убрана скромно. На стене, на персидском ковре, висело оружие дорогое, до которого Корнило был охотник. В переднем углу, под многочисленными образами, украшенными бумажными цветами и чудесно расшитыми полотенцами, лежала булава, знак атаманского достоинства. Корнило водил скотину, лошадьми занимался, и рыбные тони имел, и деньжонки у старика были, но он был человеком политичным, «ести» своей не показывал и жил скромно.
«…Великий государь получил ваши вести, – медлительно читал Корнило затейливую московскую скоропись своего дружка, – и, обо всём проведав, велел позвать к себе патриарха Иосифа со святителями и сказал: „Ныне ведомо стало от донских казаков, которые пришли в Москву просить милости и отпущения вины своей, что, по многому долготерпению Божию, вор Стенька от злоб своих не престаёт и на святую церковь воюет, тайно и явно, и православных христиан тщится погубить пуще прежнего, и творит такое, чего и басурманы не чинят: православных людей жжёт вместо дров. И мы, великий государь, ревнуя поревновах по Господе Боге Вседержителе, имея попечение о святой Его церкви, за помощию того Бога, терпеть ему, вору, не изволяем. И вы бы, отец и богомолец и великий господин, святейший Иосиф, патриарх Московский и всея Руси, освященным собором совет свой предложили“. И патриарх ответствовал ему, великому государю: „По данной нам от Бога благодати, не терпя святой Божией церкви в поругании и православных христиан в погублении, мы, смиренные пастыри словесного стада Христова и блюстители Его закона, того вора Стеньку от стада Христова и от святой церкви, как гнилой уд от тела, отсекаем и проклинаем“. И все святители повторили то же и в тот же день, установленным церковью на поклонение святым иконам, на воспоминание прежде бывших благочестивых царей и князей и всех православных христиан, после литургии, священный собор возгласил анафема вору и богоотступнику и обругателю святой церкви Степану Разину со всеми его единомышленниками… И был о ту пору в соборе попик какой-то непутный, который, сказывают, туда и сюда шатается, и у вас на Дону, сказывали, бывал, а зовут его отцом Евдокимом, – и вот как услышал он эту анафему, возьми да и засмейся. Его схватили, повели было в Земскую избу, но он забожился, что по простоте-де, он засмеялся, от радости, что разбойника такого прокляли. И понеже оказалась у него в Москве заручка большая, его, постегав маленько, для острастки, отпустили, но всё же в народе вышло смущение…» Корнило опустил грамоту. Что-то было ему неприятно. Он нахмурил свои густые, седые брови и задумался. С одной стороны, московская гниль и приказный разбой, с другой, разбой и полное бессилие голоты. Толковой, правильной, хозяйственной жизни не жди ниоткуда, и пёс его знает, что теперь делать. О-хо-хо-хо-хо! Прав Степан, что пошёл крушить всё это, да вот сам-то ничего путного сделать не может… Только крик, да пьянство, да кровопролитие…